АРСЕН КОЦОЕВ

ДЖАНАСПИ

                       Перевод В. Шкловского
  Джанаспи посмотрел в зеркало: он увидал лицо, которое ему самому
показалось  значительным:  коротко  подстриженную  черную  бороду,
солидные усы.
  Джанаспи застегнул пуговки на бешмете, вышел из своей комнаты и,
став боком к другой двери, крикнул:
  — Ты здесь, жена?
  —  Здесь,  а  что? — послышался из другой комнаты голос  Фатимы,
жены Джанаспи.
  Джанаспи  был  ярким  сторонником старых обычаев  и  никогда  не
называл жену по имени, а говорил ей или жена, или хозяйка.
  —  К  завтраку зайдет к нам судья Бабоев Дудар, так ты,  смотри,
приготовь  хорошее  угощение:  пироги  поджарь  на  масле,  индюка
пожирнее, поставь хорошую араку, и пиво будет кстати, а я пойду на
наш  кирпичный завод, посмотрю, что там делают, а то  небось  люди
без меня распустились.
 Хозяин вышел из дому, и хотя он собирался только пойти на окраину
села,  все  же нарядился так, как будто задумал поехать  в  гости.
Делал он это неспроста: Джанаспи знал, что чем человек лучше одет,
тем лучше его принимают.
  Размахивая правой рукой и придерживая левой кинжал, шел Джанаспи
по главной улице.
  Молодежь,  завидя его встает в знак почтения, а он машет  рукой,
разрешая им сесть.
  Женщины  не  переходят  ему  дороги и,  опустив  голову,  стоят,
ожидая, пока важный человек не пройдет мимо.
  От  окраины  села Джанаспи надо было пройти до  завода  еще  две
версты.  Собственно говоря, у него не было завода: на  завод  надо
было  бы  взять  патент, платить налоги,— Джанаспи просто  готовил
кирпич и черепицу для постройки своего дома.
  Медленно  идет Джанаспи, радуется, что погода солнечная,  и  это
хорошо для выделки черепицы; думает о том, что вот наконец счастье
повернулось к нему лицом.
  Был   Джанаспи   прежде  бедняком,  но  всегда  страстно   желал
разбогатеть.  Во  время  войны  с  Германией  попал  он  на  фронт
санитаром.  Не  раз запускал он руки в карманы раненых  и  убитых.
Оказались у него и деньги, и часы, и портсигары; вещи он превращал
в деньги. Деньги и уменье позволили ему добиться возвращения домой
по болезни.
  Вернулся  Джанаспи на родину, начал давать деньги под  проценты,
брал  в  аренду  землю  и  обрабатывал ее  руками  батраков,  брал
подряды.
  Время   военное,  казна  денег  не  считала,  и   вот   Джанаспи
разбогател. Теперь надо было упрочить счастье.
  У  Джанаспи была бедная изба, похожая на курятник, но стояла она
на  площади,  почти  в центре села; тут и канцелярия  старшины,  и
школа,  и церковь; на этом месте решил Джанаспи поставить магазин,
и такой магазин, который убил бы все лавки в селе.
  Вот  почему решил Джанаспи построить большой дом и рядом  с  ним
магазин  со  складами; уже заготовил он бревна и доски,  а  сейчас
приступил к обжигу кирпича и черепицы, чтобы не переплачивать.
  Так   много  понадобилось  материала,  что  люди  называли   это
предприятие заводом.
  Не дойдя до места, Джанаспи остановился на бугорке и с сознанием
своей силы осмотрелся.
  В  стороне тянется крытый навес на двадцать саженей, под навесом
длинный  рабочий  стол, на столе лежат груды замешанной  глины,  и
около каждой груды — рабочий. Рабочий берет из кучи глины сразу на
четыре  кирпича  бросает  в форму, плотно  придавливает,  затем  с
формой   в  руках  босиком  бежит  на  другую  площадку.  Там   он
переворачивает  форму,  и  на ровной, посыпанной  песком  площадке
появляются четыре красивых свежих кирпича. Рабочий опять бежит  на
свое  место.  Все  рабочие босы, у всех засучены рукава,  закатаны
брюки.
  
  Работают  они  от  зари до зари. День длинный, летний.  Плата  —
рубль.
  В  стороне  пять рабочих месят глину ногами; широкая,  в  четыре
сажени  диаметром, куча глины и песка время от времени  поливается
водой.  Слышно,  как рабочий то вытягивает ногу  из  глины,  то  с
хлюпаньем опускает ее.
  Видно,  тут  заметили  Джанаспи:  хлюпанье  участилось,  рабочие
заторопились.
  Получают эти рабочие полтинник.
  Джанаспи   недоволен.  Он  подозвал  старшего  сына   Хасанбега,
стоявшего в стороне, и сказал:
  —  Посмотри, пока рабочий подымет одну ногу и потом опустит  ее,
полчаса  проходит.  Передай им, что если оии так  будут  работать,
пусть убираются ко всем чертям.
  Еще  дальше  работали  подростки десяти —  двенадцати  лет:  они
подносили  готовые  кирпичи  взрослым  рабочим,  и  те  укладывали
кирпичи в клетку. Каждый нес по два кирпича.
  —  Хозяин...  хозяин...—  раздался шепот,  и  все  забегали  еще
быстрее.
  Эта работа считается легкой; плата за нее — двадцать копеек.
  Один  парнишка лет десяти, у которого один кости да  кожа,  тоже
заспешил, но тоненькие, как былинки, ножки надломились, и он упал,
кирпичи полетели в сторону.
  —  Сын,— сказал Джанаспи,— зачем ты нанимаешь мальчонку, который
сам еле стоит на ногах?
  — Жалко, очень просил.
  — Не надо обращать внимания на просьбы, надо думать о деле.
  Мальчик  нагнулся, чтобы поднять кирпичи, но Хасанбег  остановил
его:
  —  Брось!  Мало толку от твоей работы, а за то, что  ты  сделал,
хотя еще и нет полдня, получай свой гривенник.
  Мальчик,  плача, взял деньги и повернулся, чтобы идти домой,  но
Джанаспи позвал его:
  — А ну-ка, подойди, малыш. Ты матери хотел помочь?
  — Хотел, хозяин.
  –  Так  вот  тебе еще пять копеек! — сказал Джанаспи  и,  высоко
подняв  медный пятак, прибавил: — Ты еще не в силах  делать  такую
работу.
  Наступило время завтрака; рабочие подошли к речке, сорвали лопух
и из его широких листьев свернули что-то вроде чашек и начали пить
воду, закусывая ее кукурузным чуреком, некоторые — картошкой.
  Завтрак рабочих напомнил Джанаспи его наказ жене. Он обратился к
сыну:
  — Я сейчас пришлю сюда Чермена, а ты сам приходи обедать.
  Джанаспи  направился домой. Теперь он спешил  —  голод  подгонял
его.
  Хозяин,  войдя  во  двор,  на скамейке, устроенной  между  двумя
ореховыми  деревьями,  увидел Дудара.  Это  был  высокий,  немного
сгорбленный, худощавый человек с рыжей козлиной бороденкой.
  За глаза его называли: Дудар—козлиная борода.
  — Пусть бог не обойдет тебя своими милостями! Здравствуй, Дудар!
  —  И  тебе  пускай бог даст здоровья! Где это ты, Джанаспи,  так
рано бродишь? — спросил Дудар, вставая.
  —  Ходил проверять работу: к зиме покрою дом черепицей, а  потом
займусь отделкой.
  Дудар  погладил свою козлиную бородку и покрутил кончик уса:  он
сильно завидовал Джанаспи.
  — Мысль у тебя хорошая! Нет лучше места для магазина, чем твое.
  —  Спасибо,  Дудар,  недаром  говорится,  что  для  того,  чтобы
пожелать  другому добра, нужно иметь ангельское сердце.  Я  твоему
сердцу  верю.  Эй,  мальчик, мальчик! — крикнул хозяин  в  сторону
дома.
  Из  дому  выбежал стройный парень лет. семнадцати,  на  нем  был
бешмет,  стянутый тонким ременным поясом с серебряным набором,  на
поясе висел маленький кинжал в черной оправе, на ногах красовались
сафьяновые  чувяки  с  ноговицами, а на  голове  осетинская  белая
войлочная шляпа.
  Это был Чермен, младший сын Джанаспи.
  —  Сходи,  мальчик, к Тели и скажи ему, что я,  мол,  его  зову.
Пригласи  и  священника.—И  Джанаспи посмотрел  на  Дудара,  желая
увидеть,  какое  впечатление произвел на того  пышный  состав  его
гостей.
 В это время с улицы послышался чей-то голос:
  — Джанаспи, ты здесь ли?
 Хозяин, положив руку на плечо Дудара, ласково сказал:
  —  Ты  сиди  здесь, а я выйду на улицу. Кто бы там ни  был,  ему
здесь нечего делать.
  Джанаспи  нетрудно  было догадаться, зачем его  вызывают.  Часто
приходили  к  нему люди просить деньга взаймы, но  этот  голос  он
знал: то был голос соседа.
  Джанаспи  знал, что с соседями выгоднее жить дружно,  а  должник
редко имеет возможность уплатить в срок долг. Не отсрочишь — будет
недоволен,  отсрочишь — пойдут отсрочки одна за другой...  Правда,
нарастают  проценты  и проценты на проценты, но  взыскивать  часто
приходится  через суд. Хорошо, когда должник живет далеко,  а  тут
будет  просить денег Тотырбек, живет он за стенкой. Вот  торчит  у
ворот   Тотырбек,  весь  в  заплатах,  из  дырявых  чувяк   пальцы
выглядывают,—и все же стоит гордецом, прям, как телеграфный столб,
борода побрита, черные усы закручены.
  — Добрый день, Джанаспи!
  — Здорово, Тотырбек!
  — Джанаспи, мне очень нужны деньги...
  — Откуда у меня быть деньгам: строю дом, вкладываю в эту стройку
все свои сбережения,
  — Будь добр, век не забуду.
  — А сколько тебе надо, сосед?
  — Сто рублей.
 Джанаспи нахмурил брови:
  — Где мне взять такие деньги? Вот рублей десять — двадцать.
  — Нет, двадцатью рублями моему горю не поможешь. Дай сто рублей
на один год под вексель.
  —  Ну  вот,  если бы пятьдесят рублей,— сказал Джанаспи,—  и  то
только для соседа...
  — Без ста рублей мне не обойтись. Выручи, никогда не забуду
твоего добра.
  — Тотырбек, знаешь, теперь деньги дороги... С десяти рублей в
год с таких, как ты, ненадежных должников, берут и пять рублей и
шесть рублей процентов.
  — Много это, Джанаспи.
  — Ну конечно, ты сосед, а я человек добрый, с тебя возьму с
десяти рублей три рубля,— нет, пожалуй, я с тебя возьму два с
полтиной.
  — Спасибо, Джанаспи.
  — Ну ладно, дашь вексель на сто двадцать пять, и если в срок не
погасишь долг, то буду взыскивать через суд.
  — Ну кто же будет обижаться на это!
  Джанаспи вернулся во двор. Дудар разговаривал с Черменом.
  “Славный   молодец  выйдет  из  моего  сына!”—подумал  Джанаспи.
Сегодня он заметил черный пушок на губе сына.
  —  Сходи  в  дом, передай, чтобы готовили скорее, а потом  пойди
понаблюдай, как кирпичи делают; да смотри не давай людям лениться.
  В это время залаяла собака.
  Во  двор  вошел высокий сорокапятилетний мужчина; его рыжие  усы
были  лихо  закручены вверх, широкая борода аккуратно подстрижена,
на  простом, без всяких украшений ременном поясе висели  кинжал  и
револьвер.  Всем  взял  вошедший, только  борта  его  черкески  не
сходились:  видно,  что она была уже давно сшита  и  за  последнее
время владелец черкески сильно пополнел.
  Это был старшина села Тели.
  Старшиной  он был назначен меньше года, но должность эта  такая,
что какой бы человек ее ни занимал, все равно начинал полнеть. Шли
к  старшине  люди  с  поклоном, несли ему барашков,  индеек,  кур,
араку.
  —   Здравствуй,  Тели!  —  сказали  Джанаспи  и  Дудар,  вставая
навстречу старшине.
  Все трое присели. В это время опять раздался лай собаки: на этот
раз  собака лаяла со всем своим собачьим жарам. Джанаспи знал, что
так  собака  лает  только  на  отца  Михаила.  Она  почему-то  так
невзлюбила попа, что всегда норовила укусить его за ногу.
  В  знак внимания навстречу священнослужителю вышел сам хозяин  и
отогнал  собаку. Когда священник дошел до скамейки, Тели  и  Дудар
встали.  Скамейка была свободна, и отец Михаил, отдуваясь,  тяжело
опустился   на  самую  середину.  Он  привык  к  почету   и   умел
пользоваться им.
  Джанаспи  побежал  в  дом, Тели и Дудар  примостились  по  бокам
попа. Священник пожаловался на жару и вытер лицо платком.
  Дудар был худощав и очень гордился этим.
  —  Вот,  батюшка,— сказал он,— говорят, что полнота  вредна  для
здоровья...
  — Это тебе приходится так говорить,— ответил свящеишнк,—а потому
что ты сам как сухая селедка. Ну какой из тебя мужчина?!
  Около них появился Джанаспи.
  — Как вы считаете, здесь нам посидеть или в дом зайти?
  —  В эту жару под сенью деревьев очень даже хорошо,— ответил  за
всех священник.— Собственно, я отсюда никуда не пойду.
Джанаспи   распорядился,  и  на  белоснежной  скатерти   появились
поджаренная индейка, пироги в масле, графинчик подкрашенной  араки
и  кувшин  пива.  Около каждого гостя поставлены были  стопка  для
араки, чайный стакан для пива, тарелка, лежали нож и вилка.
Дудар с завистью смотрел на эту роскошь и думал: “Будут ли у  меня
когда-нибудь такое богатство и такой порядок? ”
  Старшина же мало обращал внимания на убранство,— он привык к
угощению.
  Священник  засучил рукава рясы, чтобы они не мешали при  еде,  и
наскоро произнес молитву.
  В саду едят; пьют четверо людей, уверенных в себе; они понимают,
что именно им надо сидеть за общим столом и здесь могут они
говорить откровенно, потому что посторонних нет.
  Долго сидели за столом, много съели и много выпили гости и
хозяева.
  Теперь их уже не интересовала ни обильная еда, ни напитки, а
зато началась беседа, из-за которой и было поставлено все
угощение.
  Заговорил Дудар, убедившись, что хозяин не заговорит сам.
  — Ну, вот, поступил к нам в суд вексель,— начал Дудар,— подписан
вексель  Темболаевым Темболатом... Это удивительно, как  некоторые
люди  бывают  бессовестны!  Вексель —  документ  бесспорный:  срок
пришел, надо оплатить. Вот, Джанаспи, расскажи сам, что за спор.
  —  Расскажу,  тут  скрывать нечего. Приходит  ко  мне  Темболат,
просит   двадцать  рублей,—  выручи,  говорит!  Я  хоть   человека
хорошенько  и  не знал, поскольку деньги небольшие  —  одолжил.  К
сроку  приносит  Темболат  долг с процентами.  Проходит  семь  или
восемь  месяцев,— уже не помню,— опять Темболат является,  просит:
одолжи,  мол, шестьдесят рублей. Шестьдесят рублей —  это  уже  не
такие  маленькие  деньги.  Давать мне не  хотелось,  боялся  —  де
уплатит мне к сроку, возникнет неудовольствие, а я человек  мягкий
и споров не люблю. Он меня стал умолять. Тогда я ему говорю: “Пиши
теперь  вексель”.  Он написал, я дал шестьдесят  рублей;  подходит
срок,  является  мой должник и говорит, что у него  нет  денег,  и
просит  оторочки  на два месяца. Я ему отвечаю без  всякой  злобы:
“Может быть, ты мне хоть процент уплатишь? Тебе потом будет  легче
выплатить долг”. Темболат и на это не идет. Сердце у меня  мягкое,
я  дал ему отсрочку еще на два месяца. Жду месяц, другой... прошел
и  третий—должника  не  видно: пропал. Посылаю  к  нему  мальчика.
Темболат отвечает, будто он давно уплатил по векселю. Мальчик  мой
говорит:  “Если бы ты уплатил, то векселя твоего у моего  отца  не
было  бы”.  А он говорит, что вексель Джанаспи оставил  у  себя  и
сказал, что будто бы так полагается.
  —  Бессовестный  человек, — сказал Дудар.  Джанаспи  помолчал  и
начал снова:
  — Когда же будет заседание суда?
  —   В   субботу,—ответил  Дудар.—Я  и  не   понимаю,   что   тут
рассматривать:  у  тебя она руках вексель, а  вексель  —  документ
бесспорный.
  —  Однако  Темболат спорит! — сказал Джанаспи. — Я протянул  ему
руку помощи, и вот что получилось вместо благодарности.
  — Умные люди говорят: не делай добра, чтобы не получить зла.
  Подали  яичницу:  опять стал раздаваться звон  стаканчиков,  все
развеселились, распустили пояса.
  Солнце уже было близко к закату, когда четыре друга встали из-за
стола.   Лицо  у  священника  покраснело.  Когда  он   встал,   то
пошатнулся.
  —  Батюшка,—  сказал Джанаспи,— вам тут в тени  постелют,  вы  и
отдохнете здесь!
  — Да, та“лучше! — поддержали хозяина Дудар и Тели.
  
  
  Гости поблагодарили хозяина и ушли, а священник завалился спать.
  
  
  В  субботу  Джанаспи проверил документы, приготовил вексель  для
Тотырбека, приоделся и направился в канцелярию старшины.
  Он чересчур задержался, и это было для Джанаспи к лучшему: судья
и заседатели были уже в сборе и ждали его.
  Это  придавало  большое значение его делу. Когда  он  переступил
onpnc судебного зала, все встали. Джанаспи сказал:
  — Сидите, сидите, ради бога!
  Все уселись. Джанаспи осмотрелся.
  Когда-то судебный зал был арестантской камерой, и еще сейчас его
маленькие окна забиты железными решетками, поэтому зал темноват. В
самом  светлом углу стоял судейский стол, который казался  пестрым
от  зарубок  и чернильных пятен. Под окнами у стола —  скамейка  с
поломанной  спинкой;  на ней посредине сидел судья  Бобоев  Дудар,
справа  от  него  — Доев Ахпол, слева — Габараев Зауырбег.  Писарь
сидел  на самом краю и возился с делами. Дудар привычно поглаживал
свою бородку, Ахпол сидел согнувшись, а неграмотный Зауырбег макал
ручку в чернила и выводил на стене какие-то каракули.
  В  углу  стоял, опершись на палку, тридцатидвухлетний коренастый
мужчина,  с  заплатой на черкеске, в шапке из  козьего  меха  и  в
ноговицах из домотканого сукна,— это был Темболат Темболаев.
  —  Не  будем  терять времени! — проговорил Дудар,  посмотрев  на
писаря.—Дело Джанаспи и Темболата. Подойдите ближе! — обратился он
к обвиняемому.
  Темболат сделал два шага и печально посмотрел на судей.
  — Темболаев Темболат, брал ли ты у Дуриева деньги под вексель?
  — Брал,— опустив голову, ответил Темболат.
  — Вернул ли ты долг?
  —  К  сроку у меня денег не было, но спустя два месяца я уплатил
долг с процентами: занимал шестьдесят, отдал семьдесят восемь.
  Дудар посмотрел на Джанаспи:
  — Так ли это, Джанаспи?
  — Нет. Когда наступил срок, Темболат пришел ко мне и сказал, что
у  него  денег  нет.  Я дал ему сроку еще два месяца:  прошло  два
месяца, потом три—денег нет, я послал к Тамболату младшего сына, а
он  заупрямился  и  сказал,  что он  долг  заплатил.  Что  же  мне
оставалось сделать? Вексель у меня, и вот я его предъявляю суду.
  —  Темболат,—обратился к должнику Дудар,—этот ли вексель дал  ты
Джанаспи? Это твоя подпись?
  —  Подпись  моя,  вексель  тот же самый,  но  я  получил  только
шестьдесят рублей, а вернул семьдесят восемь.
  —  Так  ты  говоришь,  что вернул долг... Почему  же  вексель  у
Джанаспи?
  —  Принес  я деньги, говорю: “Отдай вексель”. Джанаспи  зашел  к
себе  в  комнату, долго не выходил, потом вышел и говорит, что  не
нашел  векселя:  завтра, мол, зайди... С этим  я  ушел.  Долго  не
заходил  —  думаю,  не все ли равно, у кого вексель,  если  деньги
уплачены. А теперь он с меня вторично требует долг.
  — Трудно поверить тебе, Темболат! — сказал Зауырбек.
  Доев Ахпол, закрутив усы, посмотрел на Темболата и сказал:
  — Если ты отдал долг, ты должен был взять вексель.
  —  Сбил  маня  Джанаспи, сказал: “Неужели ты мне  до  завтра  не
поверишь?..” Видно, я оплошал, но поверьте, что долг отдал сполна.
  —  Разберемся,  —  сказал судья Дудар. —  Джанаспи  и  Темболат,
выйдите пока на крыльцо.
  Темболат вышел, Джанаспи задержался и посмотрел на Дудара.
  Тот  взглядом дал понять, что беспокоиться нечего,— дело  ясное.
На  улице ожидал Темболат. Вышел Джанаспи, и Темболат обратился  к
нему:
  —  Джанаспи,  давно  ли  было в нашем селе,  что  долг  отмечали
зарубкой на палке и никто не спорил с зарубкой?..
  — А какие тогда были проценты? — спросил Джанаспи.
  —  Большие,—  ответил Темболат,—но побойся бога, не взыскивай  с
меня вторично долг!
  —   Но   я   взыскиваю,  суд  взыскивает!  —  ответил  Джанаспи,
поворачиваясь спиной к должнику.
  —  Прошу тебя,—сказал Темболат, идя за Джанаспи, – ведь я  отдал
деньги!
  — Не помню,— ответил Джанаспи, не поворачивая головы.
  —  Так  вот это ты запомнишь! — сказал Темболат и ударил тяжелой
палкой по голове Джанаспи.
  В эту минуту суд вынес свое решение:
  “Взыскать  с  Темболаева  Темболата в  пользу  Дуриева  Джанаспи
семьдесят  восемь  рублей  и один рубль судебных  издержек,  всего
семьдесят девять рублей”.
  Раздался крик Джанаспи, выбежали люди, кто-то схватил Темболата.
Прибежал старшина и приказал посадить Темболата в арестантскую.
  Получил  Темболат три месяца тюрьмы за буйство, а  в  возмещенье
долга у него с торгов продали единственную лошадь с арбой и корову
с теленком,— и опустел двор Темболаева.
  —  Нана! —обратился к матери Чермен.—Говорят, что краденое добро
не  идет  впрок... Когда Темболат ответил мне, что  он  давно  уже
погасил  свой долг, то я ему не поверил, а теперь вижу,  что  отец
получил с него деньги, потому что он его ругает только за удары, а
про долг молчит.
  От этих слов глаза Фатимы засверкали:
  —  Как тебе не стыдно! Вместо того чтобы отомстить: за отца,  ты
его обвиняешь!..
  — Нана, я не верю отцу...
  — Пропади с моих глаз! — закричала мать.
  Чермен  ушел. Сердилась на него мать, но мужу ничего не сказала:
Чермен был ее любимцем.
  
  
  Шли  дни.  Кирпич для дома Джанаспи был обожжен, клали стены.  К
зиме  должны  были  закончить. Думал Джанаспи:  “К  середине  лета
открою  двери  магазина, и тогда приходите,  покупатели,  со  всех
концов  селения  в мой магазин — в магазин Дуриева  Джанаспи  —  и
получите  любой  товар,  какой только пожелаете.  В  первое  время
дешевле  буду  продавать, чем в других лавках, ну а  когда  другие
продавцы  закроют  свои лавчонки, тут-то я  и  поставлю  настоящие
цены”.
  Обдуманно строил дом Джанаспи: всего в доме будет шесть  комнат.
Самая  большая — угловая — магазин, рядом с ней маленькая  комната
под  склад, за магазином комната хозяев, рядом с ней зал, за залом
две  комнаты про запас: одна для Хасанбега, другая для  Чермена  —
скоро надо их женить; кухни нет — она будет в старой хате. Окон на
улицу нет, а то жена и невестки день-деньской будут сидеть у  окна
и  смотреть на прохожих. Во дворе можно построить кунацкую,  когда
будут деньги. Конечно, гости — расход, но торговому человеку  надо
иметь друзей, сам в чужое селение поедешь — надо иметь кунака.
  Строил  Джанаспи  дом, наблюдал за обжигом  черепицы,  взыскивал
долги,  покупал дрова, продукты, отправлял в город топленое масло,
сыр.
  Накапливал и придерживал у себя Джанаспи хлеб, товары.
  Шла война. Люди нищали. Цены поднимались.
  Богател  Джаласпи;  жил спокойно, зная, что начальство  за  него
горой.
  Правда,  дома  Чермен  рассказывал, что на фронте,  мол,  войска
раздетые  и  без  оружия, говорил, что в народе  ругают  купцов  и
помещиков ругают.
  Джанаспи  стал понимать, что кто-то завладел думами Чермена,  но
не  беспокоился:  пройдет молодость, Чермен —  мальчик  способный,
войдет в возраст, сам поймет, что я работаю для дома.
  Любил  Джанаспи, сидя с сыном Хасанбегом, помечтать о  том,  как
будут они торговать в большом магазине, как с поклоном, точно богу
молясь, станут приходить к ним сельчане.
  Хасанбег думал о том, что разбогатеет еще больше, откроет другую
лавку в селе, потом в городе.
  Зима  перевалила  черев середину, в доме настлали  черные  полы,
потолки, вставили окна, двери, застекляли. На достройку дома  надо
было еще два месяца.
  Однажды Чермен прибежал с поля и, завидя Хасанбега, обратился  к
нему,  отец  стоял рядом, тут же во дворе, но первым заговорить  с
отцом Чермен не решился.
  — Слыхал новость?.. Царя нет!
  — Что он, помер?
  —  Согнали  его с престола; теперь будет царя народ избирать;  а
если окажется и тот плохой, другого еще изберем.
  — Кто тебе это наплел? — спросил Хасанбег.
  —  Учитель  говорит,  что  телеграмма пришла  из  Петрограда,  и
говорит, что это к лучшему, а то царские чиновники замучили народ.
От радости он нас отпустил, а сам пошел на нихас.
  Джанаспи  ничего не сказал. На нихас не пошел, а решил  пойти  в
канцелярию   старшины  и  сказать,  что  пора  начальству   убрать
разговорчивого учителя.
  Идет  Джанаспи  по  улице, люди на него  внимания  не  обращают,
молодежь не встает.
  Разговоры на улице странные:
  —  Так  и  надо этой собаке... Истребил народ, довел  Россию  до
нищеты, войну проиграл.
  — Ну, теперь войне конец! Вернется мирная жизнь!
  —  Ты какую жизнь хочешь вернуть? Это ты раньше хорошо жил, а  я
без земли пропадал!
  — Так я 'же тебе свою землю не отдам!
  — Земля будет того, кто ее пашет.
  Джанаспи  шел и думал: “Ну и натворил дел учитель,  пусть  я  не
буду сыном своего отца, если его не посадят!”
  Около канцелярии на крыльце стоял старшина и говорил народу:
  —  Отправляйтесь  по  домам. Здесь вам  делать  нечего,  сборища
запрещены!
  Учитель  стоял  среди  народа с номером газеты  “Терек”.  Газета
имела  непривычный для Джанаспи вид: листок небольшой, а буквы  на
нем крупные; и учитель говорит по-непривычному.
  —  Мы  с  тобой разговаривать не будем,— сказал он, обращаясь  к
старшине.—  Отдавай револьвер, иди домой, а там мы  решим,  что  с
тобой делать!
  Тели  вытащил  револьвер.  Трое мужчин  схватили  его  за  руки,
обезоружили и куда-то повели.
  “Плохо  дело,—подумал Джанаспи.—Тут надо обождать”. И он  громко
оказал:
  — Никудышный и глупый был царь Николай. Даже странно, что он так
долго сидел на троне.
  Никто не обернулся к Джанаспи, потому что в это время учитель  с
крыльца обратился к народу, сказав:
  —  Надо  избрать исполнительный комитет. Как вы считаете: сейчас
провести выборы или завтра утром?
  Решили,  что сейчас многие на работе и раньше вечера не  придут;
послали троих человек всех оповещать.
  До  самой  полуночи на переполненном нихасе говорили о том,  что
произошло, и о том, что будет.
  Джанаспи  при  людях  говорил то же, что говорили  они,  но  был
встревожен. Он видел, как взволновались бедняки, и решил, что  это
ничего хорошего ему не принесет.
  Притих   Джанаспи  и  весь  отдался  мысли,  что  надо  поскорее
закончить дом.
  Время шло. Настелили полы, сделали потолки, побелили комнаты. Но
Джанаспи  не  торопился открывать магазин и держал  ставни  плотно
закрытыми.
  Со  всех сторон шли слухи о том, что крестьяне забирают землю  у
помещиков,  с фабрик и заводов выгоняют хозяев. Одна  только  была
надежда  —  на  Временное правительство. Оно  все  время  говорит:
“Повремените,  подождите”,—но  какие-то  большевики  кричали:  “Не
ждите, вас обманывают!”
  Так  говорят  и  в  селе, так говорит учитель,  так  говорят  на
нихасах.  Вот  Харитон,  сын  хромого Бибо,—надо  будет  его  отцу
пожаловаться,—на  нихасе  упоминал  имя  Джанаспи,   называл   его
кровопийцей.
  А  слухи  шли все грознее, грознее. Шли слухи из Петрограда,  из
Москвы...
  
  
  В  1919  году  белые  заняли Северный  Кавказ  и  наложили  свою
кровавую лапу на Владикавказ и окрестные селения.
  Джанаспи   немедля   отправился   во   Владикавказ   и   сообщил
командованию белых, что в их селе есть бунтовщики и руководит  ими
Харитон,  сын хромого Бибо. Но старался Джанаспи даром: оказалось,
что  Харитона  в  селе  нет, и Джанаспи  еще  выговор  получил  от
командования — зачем так поздно сообщил. Хорошо, что в селе  никто
не знал о том, что Джанаспи донес, да еще так неудачно.
  “Красные  не  могут  далеко уйти,— подумал  Джанаспи,—  надо  их
разыскать, и я это сделаю сам”.
  Джанаспи  стал наблюдать, никому не сообщая и даже  не  посвящая
Хасанбега в свои планы.
  Однажды  в  поле  ан  встретил младшего  сына  хромого  Бибо:  у
мальчика на плече была переметная сума.
  Джанаспи пропустил мальчика и, крадучись, пошел за ним.
  Джанаспи  прятался  за кусты, за деревья и наконец  добрался  до
густой заросли кустарника, оплетенного хмелем.
  Здесь мальчик сунул в рот два пальца, и резкий свист разнесся по
лесу.  Послышался ответный свист.
  “Ну,  мне тут больше делать нечего”,— подумал Джанаспи  и  пошел
домой.
  Послал он донос белым.
  Партизан разыскали с трудом: по запаху дыма от их костров.
  Был  бой, одолели партизан только тогда, когда они израсходовали
все патроны.
  Белые  потеряли много людей и взяли в плен одного только  тяжело
раненного партизана.
  0б  этом в селе говорили много, но шепотом говорили и о том, кто
навел белых на след.
  Джанаспи   посмотрел  на  белых,  на  то,  что  они  делают   во
Владикавказе, и решил не открывать пока магазина. Все, что у  него
было  ценного,  положил он в кубышки и  горшки,  послал  Фатиму  и
Чермена в соседнее село и без них с Хасанбегом закопал свое  добро
в саду и под стеной.
  В  магазине  остался кое-какой хлам для вида. Сам Джанаспи  стал
тише воды ниже травы.
  В  период  нэпа  ожили  спекулянты. В  городе  открылись  лавки,
рестораны,   кондитерские,   появились   вывески:   “Свой   труд”,
“Мастерская без наемной силы”.
  Хасанбег сказал Джанаспи:
  — Отец, откроем магазин!
  — Нет, непрочно это дело! — ответил Джанаспи.
  Хасанбег всегда считал отца умным человеком и ничего не возразил
ему.
  Прошло немного времени; Джанаспи из четырех лошадей продал пару,
из  семи коров — пять, отпустил батраков и начал сам выполнять всю
домашнюю работу.
  Джанаспи  не  раз  слышал,  что Советская  власть  опирается  на
бедняка, привлекает на свою сторону середняка.
  Джанаспи,  который раньше на всех смотрел свысока, теперь  начал
заводить  со всеми дружеские отношения, сидел на нихасе  в  плохой
одежде, даже в гости ходил плохо одетым. Не только посторонние, но
даже Чермен и Фатима были убеждены, что их дом совершенно разорен.
  Только с Хасанбегом был откровенен Джанаспи.
  Хасанбег был грамотен, читал газеты отцу.
  Когда  против  молодой Советской Республики замышлял  что-нибудь
иностранный враг, то отец и сын торжествовали.
  — Если бы не эта проклятая Советская власть,— говорил Джанаспи,—
то  наша  торговля была бы в самом разгаре, но пословица  говорит:
непогода пройдет, и плохой человек недолговечен. И вот, когда  это
случится, мы продолжим свою работу.
  Жил Джанаспи тихо, старался, чтобы о нем никто ничего не слыхал.
  В  темные,  холодные,  туманные  дни  поздней  осенью  проходили
недалеко   от  селения  беженцы  из  Южной  Осетии,  спасаясь   от
меньшевиков. Они были ограблены и раздеты этими разбойниками.  Из-
под   Молоканской   слободки  угнали  скот  с  пастбища   какие-то
неизвестные.  Говорили,  что  шайкой руководит  Галиев,  полковник
царской армии.
  С  1920  года, когда на Северном Кавказе установилась  Советская
власть, Галиев Вано со всей бандой ушел в лес.
  Ограбления  происходили  по  указанию  Джанаспи.  Когда   против
Галиева отправляли отряды, Джанаспи предупреждал банды, посылая  в
лес  Хасанбега,  как  будто за дровами. Хасанбег  сообщал  Вано  о
готовящейся операции, а потом рубил деревья на опушке.
  В  том  году весна пришла рано. Фруктовые деревья зацвели  между
домами,   казалось,   что  в  селе  собрались  невесты,   покрытые
белоснежной фатой.
  Цветы распускались на южных склонах холмов.
  С  площади  в  центре  села доносился какой-то  гул,  как  будто
роились  тысячи  пчелиных семей. Но это шумели не пчелы,  а  люди.
Много  сходок  бывало на этой площади старого  селения,  но  такой
шумной и многолюдной, как сегодня, никогда еще не было.
  Шел  спор об организации колхоза. Веками люди работали врозь,  а
вот  теперь  Советская  власть говорит,  что  коллективная  работа
выгоднее, легче и что иначе из нужды не выбьешься.
  За  колхозы были бедняки, батраки и безземельные, которые  давно
уже  жили  в  селе, но все еще назывались “временно проживающими”.
Шли в колхозы и середняка.
   Сегодня рушился в селе старый уклад жизни и рождался новый.
  Джанаспи  слышал и видел, что за организацию колхозов  выступает
все больше и больше сельчан.
  Понял он, что наступило время больших дел и надо быть на стороне
колхозов. Джанаспи подходил то к одной группе, то к другой,  то  к
третьей и везде говорил, что счастье народа — это колхозы.
  Было  у  Джанаспи два соседа: по одну сторону Тотырбек —  старый
его должник, по другую — Тезиев Ислам. Оба бедняки.
  Тотырбек подошел к Джанаспи, хлопнул его по плечу, о чем  раньше
и подумать бы не смел, и сказал:
  — Хорошие времена наступают, Джанаспи!
  Ислам, улучив минутку, подошел к Тотырбеку и шепнул ему:
  —  Что-то  мне не верится, чтобы Джанаспи говорил от  души.  Еще
вчера  он  считал  ниже своего достоинства разговаривать  с  нами.
Никогда не были мы гостями в его доме, и он к нам не ходил.
  —  Это правда, Ислам, он и в самом деле сторонился нас, но тогда
он  был  богач,  а  теперь стал бедняк бедняком. Все  свои  деньги
вогнал  на  постройку  дома, а теперь свистит  с  голоду  в  шести
комнатах. Он стал теперь таким же бедняком, как мы с тобой: десять
лет — это срок большой, Ислам.
  Ислам покачал головой:
  —  Мало  ли,  много ли времени пройдет, но волк не оставит  свою
повадку задирать скотину, потому что у него остаются волчки клыки.
  Тотырбек  возразил,  что  люди не  волки,  и  занятие  теперь  у
Джанаспи  не такое, как прежде, и зачем ему теперь держать  против
нас камень за пазухой.
  Ислам покачал головой:
  —  Разве волк может бросить свои привычки? По Тотырбек продолжал
заступаться  за  Джанаспи. На сходе большинство  голосов  было  за
создание  колхоза; в числе голосующих за колхоз  был  и  Джанаспи.
Придя домой, Джанаспи сказал Хасанбегу:
  —  Надо  поступать сообразно со временем. Прежде я хотел,  чтобы
все на меня смотрели; теперь я хочу, чтоб никто меня не замечал  и
чтобы  в доме моем ничего не происходило. Открыто выступать против
колхоза  глупо;  о прежних наших мечтах — о складах,  магазинах  —
надо пока забыть. Я добровольно отдам колхозу дом и склад.
    Хасанбегу больно стало слушать отца.
  —  Строили,  строили  дом, а вот теперь отдавай  лучшие  комнаты
колхозу!     Загубят   их,   загадят,   и   нам   потом   придется
восстанавливать...   Подождем  пока...  по   газетам   судя,   эта
Советская власть долго не продержится.
  Джанаспи махнул рукой.
  —  Не  видишь,  что кругом творится? Нет у нас  другого  выхода,
иначе нам погибель.
  На  другой  день  Джанаспи пошел в сельский  Совет  и  застал  в
помещении председателя и секретаря.
  Председатель  сельсовета Бимболат положил  карандаш  на  стол  и
спросил Джанаспи:
  — Какой ветер тебя занес сюда? Но если пришел — садись!
  — Не ветер и не непогода загнали меня сюда, зашел я сам.
  Секретарь  тоже оставил работу и с интересом слушал, что  скажет
бывший богач.
  — Ну, раз зашел, значит, есть у тебя дело.
  —  Ты  прав, не привык я без толку расхаживать, а дело у меня  к
вам  вот  какое.  Строил  я  дом,  все  свое  состояние  вложил  в
постройку,  крайние  две  комнаты предназначались  под  магазин  и
склад.  Никакого  у меня магазина нет и денег нет,—стоят  комнаты,
сыреют. Возьмите эти комнаты под правление колхоза, арендной платы
я с вас не хочу.
  Подумал  председатель: все село от мала до велика  считало,  что
Дуриев Джанаспи все свое состояние вложил в постройку этого дома и
обеднел.
  —   Подумаем   о   твоем   предложении,   Джанаспи!   —   сказал
председатель.— Мы вчера заметили, что ты голосовал за  организацию
колхоза. Кажется мне, что ты правильно поступаешь.
  — Такое дело,— сказал Джанаспи,— всякому должно быть приятно.
  Секретарь,   который   знал  прежнего   гордого,   высокомерного
Джанаспи,  удивился  и сказал как бы про себя:  “Бытие  определяет
сознанье”. Секретарь любил читать. ученые книги.
  Джанаспи  ничего  не понял из того, что было сказано,  обиделся,
помрачнел. Председатель утешил его:
  — Ты правильно поступаешь.
  Лицо Джанаспи засияло от радости, и он сказал:
  — Ну, комнаты теперь ваши, я велю жене помыть их.
  Комнаты  взяли, а Джанаспи в колхоз не приняли. Он  на  этом  не
настаивал.
  Зато  поступили в колхоз соседи Джанаспи: Ислам со  своим  сыном
Николаем  и  женой Соней и Тотырбек с дочерью Тамарой; жену  свою,
Дуню, Тотырбек в колхоз не записал.
  Джанаспи,  хотя  его в колхоз и не приняли из-за  того,  что  он
давал  деньги  под  проценты и держал батраков, добровольно  отдал
колхозу  одну из двух своих лошадей и одну из двух коров, надеясь,
что и это будет принято во внимание.
  С  первого  дня  организации колхоза появились в  селении  явные
враги его. Они рассказывали о колхозах разные небылицы. Советовали
не сдавать скот в колхоз, а забивать и солить впрок.
  Вот  в  эти дни Джанаспи и провел через улицу селения  лошадь  и
корову на колхозный двор.
  Когда  кулаки агитировали против колхозов, Джанаспи  с  ними  не
спорил,  но вел себя так, как будто ему больно слушать  их  лживые
слова.
  Хасанбегу Джанаспи сказал:
  —  Слушай,  мальчик,  ходи  опечаленный,  жалуйся,  что  нас  не
принимают в колхоз, и против колхоза не говори ни одного слова.
  Когда  Советская власть приступила к ликвидации  кулачества  как
класса, Джанаспи не попал в список; Хасанбег еще более уверился  в
том, что его отец умный и дальновидный человек.
  Год-два  спустя Джанаспи женил своего сына, сосватав девушку  из
семьи,  которую  считал равной своей. В доме  появилась  помощница
Фатиме,  семья  увеличилась, а Джанаспи потихоньку продавал  вещи,
припрятанные заранее, доставал деньги из кубышек и покупал хлеб.
  Но на душе его становилось все печальнее.
  Однажды он позвал Хасанбега для разговора по душам.
  —  Слушай,  сын,  —  сказал Джанаспи, — старые поговорки  мудры.
Дзикка  делается  из сметаны или сыра с мукой и  каждому  челювеку
приятна,   но  пословица  говорит:  “Вкуснее  общей  дзикки   своя
кукурузная мамалыга”. Та голота, которая задумала построить  общую
жизнь, рассорится и разбежится. Конечно, для людей, которые прежде
набивали  свой  желудок выпрошенным черствым кукурузным  хлебом  и
запивали  водой из лопухового листа, колхоз года на  два  —  сущий
клад,  но  порядочному человеку, который умеет наживать деньги,  в
колхозе делать нечего. Я подал заявление, оно помогло мне: нас  не
сослали;  но  я рад, что мне отказали. Однако против  колхоза  нам
идти не надо. Будем пережидать, что можно будет сделать — сделаем.
  Время  шло. Колхоз окреп, колхозники на трудодни стали  получать
хлеб, овощи, фрукты.
  Соседи  Джанаспи выработали по многу трудодней, и дома их начали
наполняться  всяким  добром. Сдавали  они  излишки  в  кооператив,
покупали мануфактуру, одежду.
  Джанаспи  смотрел,  сидя на скамейке у своего  дома,  как  Ислам
несет в свой дом зеркало, венскую мебель, стол.
  Ислам сшил себе новую черкеску, у него и походка переменилась.
  Спокойно  шел  Ислам на нихас, а Джанаспи сидел  на  скамейке  у
ворот  и думал, поглядывая на окна правления колхоза: “Если бы  не
большевики,  торговля была бы в самом разгаре, а  теперь  работает
там ненавистное правление”.
  Жена  Ислама часто ставила на подоконник своего дома  патефон  и
заводила  его. Тогда Джанаспи приказывал закрывать  в  своем  доме
окна, хотя они выходили во двор.
  — Зачем закрывать овна? — спрашивал Чермен.
  —  Я  не  люблю этой музыки! — отвечал Джанаспи. Но  он  говорил
неправду: музыка ему нравилась, — сердило, что она чужая.
  Ислам  помолодел,  коротко  подстриг бороду;  проходит  он  мимо
Джанаспи, поклонится ему, скажет снисходительно:
  — Добрый день, Джанаспи!
 На  другого соседа — Тотырбека — Джанаспи не так обижался, считая
его недалеким малым.
  Шло  время.  Из  дома  Джанаспи  уходило  добро,  как  вода   из
продырявленного  ведра. Доставать деньги, спрятанные  под  стеной,
Джанаспи  не хотел: придет его время, он должен иметь, чем  начать
дело.
  А  у  соседей во дворах появились бараны, свиньи, гуси. Тотырбек
покрыл дом черепицей,  сделал окно на улицу.
  Однажды Джанаспи сидел, как обычно, на скамейке у ворот.  Видит:
идет Тотырбек, улыбается.
  — Доброе утро, Джанаспи! — сказал Тотырбек.
  — Пусть будет тебе удача!
— Удача у нас теперь постоянная! Хорошая настала жизнь, Джанаспи.
  —  Вижу, вижу! — ответил Джанаспи. — Слава богу, и сам вижу, как
вы богатеете!..
  Джанаспи думал, что Тотырбек дразнит его своей удачей, и смотрел
на своего соседа ненавидящими глазами.
  “Посмотрю  я  па этого голодранца: рубахи не имел,  заедали  его
вши, деньги в долг выпрашивал, а теперь... шпильки подпускает!..”
  Ждать становилось трудно, хотя Джанаспи был твердо убежден,  что
со  стороны  придет  такая сила, которая разгонит  колхозы,  и  он
заживет по-старому.
  Зорко  следил  Джанаспи за газетами, слушал, о чем разговаривают
люди. А люди менялись. Фатима сама как-то заговорила с мужем:
  —  Поступи  в  колхоз, ведь нам есть нечего...  у  других  жизнь
улучшается, а мы можем с голоду помереть.
  Сдержался  Джанаспи  и  не сказал жене:  “Я  не  хочу,  ненавижу
колхоз”.    Вздохнул бывший   богач и ответил:
  —  Сама  знаешь, что я подавал бумажку, а мне отказали в приеме.
Нашлись у меня враги.
  — Надю опять попытать счастья! — сказала Фатима.
  —  Непременно!  Я  с  радостью поступил бы в колхоз!  —  ответил
Джанаспи, но заявления вновь не пдал.
  Надежда  не покидала его, и он терпеливо ждал и ждал возвращения
старых порядков.
  Он  думал,  что ничего не изменилось в его семье,  но  ошибался:
изменились и Фатима и Чермен.
  
  Чермен  с детства рос вместе с дочерью Тотырбека Тамарой.  Когда
они подросли, то у Чермена появилось к девушке новое чувство.
  Чермен  встречал ее теперь реже, Тамара работала в  колхозе;  но
когда  он ее видел после двухдневной разлуки, то радовался,  точно
после сильной грозы его обогревало солнце.
  Тамара  была  девушка  среднего  роста,  статная,  черноволосая,
черноглазая,  с  маленькой родинкой на левой щеке,  с  ямочкой  на
подбородке.  Засылали  уже  в  ее  семью  много  сватов.  Тотырбек
спрашивал у дочери, нравятся ли ей женихи, но она никому не давала
согласия.
  Чермен  начал ходить на колхозные работы, в бригаду, где  Тамара
стала  бригадиром.  Он  не  мешал работающим  разговорами,  а  сам
работал.
  Однажды он набрался смелости и сказал Тамаре:
  —  Ты мне дороже моего сердца, не могу без тебя жить. Если  и  я
тебе не противен, то давай соединим наши жизни.
  Тамара опустила черные глаза и после некоторого молчания, смотря
в сторону, тихо ответила:
  — Я тебя люблю, но на что мы будем жить? Ведь вы не в колхозе!
  — Мы подали заявление, но нас не приняли.
  — Попробовать еще раз не мешает...
  —  Нас  примут!  —  сказал Чермен. — Разве мы  против  Советской
власти, разве мы против колхозов! Должны нас принять.
  — И мне кажется так. Но что скажет собрание?.. За единоличника я
замуж не выйду. Подавайте заявление!
  После недолгого молчания Чермен отрывисто сказал:
  — Я иду к себе.
  Девушка долго  смотрела ему вслед, затем пошла в стан.
  Чермен пошел прямо к матери. Она делала чуреки.
  — Нана, чем мы будем жить, если не поступим в колхоз?
  Фатима, очищая руки от теста,  ответила озабоченно:
  —  Скажи своему отцу. Как не приняли его в первый раз, так с той
поры  сидит  он себе спокойно на скамейке у дома и  ни  о  чем  не
думает.
  — Нана, скажи ему, чтобы он подал заявление!
  — Я ему каждый день говорю...
  — Нана, — проговорил Чермен и замолчал.
  — Что? — повернув лицо к сыну, спросила мать.
  —  Нана... — повторил сын и, присев на дедушкино резное  кресло,
начал  поправлять  поленья  в  очаге.  Чуреки  пекли  в  доме  по-
старинному.
  — Солнышко мое, что ты хочешь сказать?
  —— У наших соседей есть девушка, и она мне нравится...
  — Тамара?
  — Я говорил с ней, она согласна, только говорит, что, пока мы не
вступим в колхоз, о женитьбе и думать нечего.
  — Так вот почему ты рвешься в колхоз? — засмеялась Фатима.
  — Не только потому, нана...
  —  Ладно... Даже если и потому, то и в этом зазорного  нет.  Мне
кажется, что Тамара хорошая девушка, но не знаю, что скажет отец.
  На этом и закончился у них в тот раз разговор.
  Чермен пошел повидать Хасанбега. Он заговорил с ним о колхозе.
  Хасанбег приучил себя даже и брату не говорить правду и ответил,
что  он рад бы поступить в колхоз. Чермен тогда рассказал брату  о
Тамаре.
  —  Мне  она  не  нравится, говорят, будто Тамара  легкомысленна,
может, найдешь другую?
  — Мы же вместе выросли!..
  Хасанбег скрыл от брата, почему Тамара ему не нравится. Тамара —
дочь  Тотырбека,  Тотырбека  колхоз  поставил  на  ноги.  Хасанбег
завидовал  дому Тотырбека и знал, что Тамара комсомолка.  “Она  не
должна войти в наш дом, иначе она переделает всю нашу жизнь, и так
женщины уже изменились”.
  Однажды вечером вся семья собралась вокруг очага;
  Джанаспи  сидел  в  дедовском кресле и курил трубку.  Прежде  он
совсем не курил, но сейчас дома иногда для утешения брал трубку.
  Хасанбег  сидел  на  табуретке.  На  женской  стороне  дома   на
низеньком  стуле  сидела Фатима. Невестка в углу  латала  какое-то
платье. Два сына Хасанбега играли на полу. Чермен стоял у дверного
косяка  и слушал старших, с нетерпением ожидая повода ввязаться  в
разговор.
  Наконец Чермен, обращаясь к Хасанбегу, сказал:
  —  Сегодня  я разговаривал кое с кем из колхозников, и  все  они
удивляются, как, мол, мы до сих пор не подаем заявление.
  — Чермен, ты хочешь в колхоз? — спросил Хасанбег.
  — Да, очень хочу: там работают живо, весело.
  Джанаспи давно понял, что у сына совсем иные мысли, чем у  него,
и  всегда  воздерживался от лишних слов при Чермене, но сейчас  не
удержался и, вынув трубку изо рта, сказал:
  — Есть пословица: “Своя мамалыга лучше общей дзикки”.
  —  Поговорку эту надо изменить, — ответил Чермен.—Лучше мамалыга
всем,  чем дзикка для одного, но оставим предков в покое. И дзикки
и  мамалыги  у  них  часто не было, теперь  если  есть  где-нибудь
дзикка, то только в колхозе.
  Чермен  до этого никогда не решился бы так говорить с отцом,  но
слова  Тамары  зародили  в нем надежду, и  он  решил  бороться  за
вступление в колхоз.
  —  Он  часто  бывает  на  собраниях,  слушает  лай  бедняков,  и
смотрите, как он научился подлаивать! В старину так не говорили! —
зло сказал Джанаспи.
  —  То,  что  было  в старину, — отвечал Чермен,  —  кажется  нам
хорошим, а на самом деле люди жили и в старину плохо.
  Джанаспи нахмурил брови:
  —  Нас  не  принимают в колхоз. Что же нам делать?  Но  все  же,
Хасанбег,  послушаем этого щенка, у которого молоко не обсохло  на
губах, а он учит старших.
  Окрик  Джанаспи  оскорбил  Чермена, и  он,  посмотрев  на  отца,
ответил:
  —  Если говорить пословицами, то вот другая пословица: “Разум от
возраста не зависит!”
  — Весь разум мира, значит, в твоей голове! — засмеялся Хасанбег.
—  А о том, что колхоз дело новое и хорошее, — это мы слыхали,  но
плохо то, что люди в нем теряют стыд и совесть.
  Фатима  слушала Чермена; она гордилась тем, что он  говорит  так
связно  и  красиво,  и,  кроме того, она сама  хотела  вступить  в
колхоз.
  Джанаспи встал и выколотил пепел из трубки.
  —  Надо будет все-таки повидаться с колхозниками и поговорить  с
ними. — С этими словами Джанаспи вышел во двор.
  После ухода отца Чермен обратился к Хасанбегу:
  — О какой скромности и каком стыде ты говорил?
  —  В  колхозе,  — ответил Хасанбег, — мужчины и женщины  и  даже
девушки  усядутся вместе и не поймешь, кто старший,  кто  младший.
Теряются обычаи нашего народа. Потерян стыд.
     Чермен засмеялся и, покачав головой, сказал:
  —  Это  ты говоришь, значит, об осетинском ложном стыде?  Как-то
слышал  я: сидели на нихасе люди, и один из них заметил,  как  его
ребенок  подполз к краю высокого обрыва; отцу ребенка,  по  старым
обычаям,  стыдно  было  пойти спасти  сына,  он  даже  постеснялся
попросить кого-нибудь, чтобы тот удержал ребенка...
  — Этот случай всем известен! — прервала Фатима. — Ты лучше новое
расскажи.
  В  это  время  в открытую дверь вошла собака и улеглась  посреди
комнаты.
  — Вот и Бури пришел тебя послушать,— сказал Хасанбег.
  —  Пускай слушает. То, что я буду говорить, я сам видел. Был я в
горном  селе, начался в одном доме пожар, в доме никого  не  было,
кроме  молодой  невестки. Она испугалась, выбежала  на  улицу,  на
улице  стоял деверь. Она, по нашим обычаям, не имела права  с  ним
разговаривать.  Пока  она искала кого-нибудь,  чтобы  тот  передал
деверю  о пожаре, пламя охватило все, и дом сгорел. Я сам  был  на
пожаре.
  — Пускай лучше дом сгорит, чем пропадут обычаи, которые украшают
жизнь, — ответил Хасанбег.
  —  Есть  и у нас хорошие обычаи, но я говорю о таких, с которыми
надо  бороться.  Не  все старое хорошо!.. Иначе  люди  никогда  бы
платья  не  меняли.  Подумай  о  наших  женщинах!  Женщины  нашими
обычаями поставлены в такое положение, что они, бедные, и покушать
не  смеют,  и за стол сесть не смеют при мужчинах, и сами  знаете,
сколько  больных  среди  осетинских  женщин.  Хорошо,  что  колхоз
борется с этим злом!
  Слушая  сына,  Фатима думала: правильно ли  он  говорит.  И  она
вспомнила свою жизнь, как будто снова прошла по старому ухабистому
пути. Свободна была Фатима только в детстве, а дальше была связана
обычаями, которые нельзя было ни разбить, ни обойти, ни разрезать.
  Ни  порезвись — это стыдно для взрослой женщины, ни  засмейся  —
это  неприлично. Если голодна — терпи, ешь после мужчин, при своих
стой,  и  пря гостях не смей сесть, и не смей уставать, и не  смей
даже прислониться.
  Ей  показалось, что слова Чермена открыли ей глаза.  Прежде  она
смотрела  на  жизнь  главами Джанаспи  и  была  недовольна,  когда
видела, что рушатся обычаи предков.
  Но  если  эти  обычаи справедливы, то почему они только  женщину
связывали по рукам и ногам?
  — Видишь, нана, — прервал мысли матери Хасанбег, — чему научился
Чермен у своих большевиков!
  — Так большевики говорят? — спросила Фатима.
  —  А  кто  же? Вот так новая власть и портит нашу жизнь,  —  зло
сказал Хасанбег.
  Фатима ничего не оказала. Она была на стороне Чермена, но,  зная
мысли  Джанаспи  и Хасанбега, скрыла свои думы: в этой  семье  все
научились скрытничать.
  
  
  Время  шло.  Наконец Джанаспи понял, что нельзя  не  вступить  в
колхоз,  иначе  семья  помрет с голоду. Уже  даже  Хасанбег  начал
заговаривать с отцом о колхозе.
  В  один  ненастный весенний день Джанаспи сидел в сарае и  чинил
конскую сбрую; около него сидела печальная Фатима.
  —  Что  с  тобой, жена? На дворе как будто и весна, а ты угрюма,
как осень?
  —  Весна-то она весна, да чего нам радоваться? Не знаю, чем  вас
сегодня кормить...                       Джанаспи отложил работу и
нехотя улыбнулся.
  —  Там, где лошадь повалялась, хоть один волосок да остался. Я в
свое  время был немалым конем. Выкрутись как-нибудь два дня, потом
легче станет. Сегодня пойду в колхоз, попрошу, чтобы записали.
  Фатима просияла:
  — Давно бы так!
  Радостная  ушла Фатима к очагу. Джанаспи остался  один;  шило  и
дратва выпали из его рук, и он, подняв голову к небу, воскликнул:
  —  Боже, боже, зачем ты напустил на меня этих большевиков! Камня
на  камне не осталось от святой старой жизни... Исламы и Тотырбеки
на  меня свысока смотрят, а я должен им кланяться, просить,  чтобы
меня приняли в колхоз...
  Он опять взялся за работу.
  В сарай вошел Хасанбег, снял шапку, встряхнул ее.
  — Что слышно, мальчик? — не подымая головы, спросил Джанаспи.
  —  Да ничего особенного. На нихасе разговор только о прополке...
Говорят, что в такую дождливую погоду кукуруза  зарастет сорняком.
Рассуждают уверенно, смело.
    Джанаспи бросил работу и задумался.
  —  Да,  сынок, теперь колхоз окреп и сам по себе не  развалится.
Война нужна, война!
  —Это верно, но окажи, чем мы будем жить до этого?
  — Я уже решил: запасов тратить не будем, пойдем в колхоз.
  Хасанбег   молчал.  Джанаспи  продолжал  говорить,  рассматривая
починенный чересседельник.
  —  Пойдем в колхоз, будем работать втроем: женщин туда не пустим
— мы до этого еще не опустились.
  —  Потерпим, отец, — сказал Хасанбег, — не допустят за границей,
чтобы  эта  власть продержалась долго. Джанаспи  встал  и  ответил
сыну:
  —  Может, смерть за мной придет раньше нашего избавления, может,
я  умирать  буду долго и неохотно с жизнью расставаться,  —  тогда
крикни  мне только одно слово — колхоз! И я умру охотно, чтобы  не
видеть больше этих порядков.
  Джанаспи  починил  сбрую,  повесил  на  стенку  и  направился  в
правление   колхоза.  Хасанбег  пошел  домой;  мать   и   невестка
разговаривали  о  колхозе.  Им было  приятно,  что  они  не  будут
голодать, увидят людей.
  Но   Хасанбег  передал  им  решение  отца,  и  Фатима   привычно
покорилась:
  —  Пусть  будет  пока  так,  и дома немало  работы.  Как  только
Джанаспи   переступил   порог  правления,   председатель   колхоза
уставился на него:
  — Здравствуй, Джанаспи, что тебя сюда привело? Садись!
  —  Примите  меня  в колхоз, Асланбег, — не присаживаясь,  сказал
Джанаспи  и,  вынув из-за пазухи заявление, положил  его  на  стол
перед председателем.
  Асланбег  взял  заявление и, не читая, отложил  его  в  сторону.
Окончив разговор с колхозником, который пришел раньше Джанаспи, он
отпустил  его,  взял  бумажку в руки  и  задумался.  Джанаспи  был
богатым  человеком, держал батраков, деньги давал под  проценты...
Вот  здесь  хотел  открыть магазин...  Но  во  время  нэпа  он  не
торговал, одним из первых подал заявление о приеме в колхоз,  скот
сдал, помещение отдал, против колхозов не агитировал... Почему  бы
его не принять в колхоз?
  Положив свои тяжелые руки на стол, Асланбег сказал:
  —  Завтра  будет  общее собрание колхозников, на нем  рассмотрим
твое заявление. Как скажет народ — так и будет.
  — Или примите в колхоз, или посадите в тюрьму, коли думаете, что
я враг народа. Продавать мне больше нечего; семья голодает.
  —  Разберемся!  —  ответил Асланбег. Так закончился  разговор  в
правлении.
  
  Шла  прополка. Небо хмурилось и часто обливалось слезами.  Бурно
разросшиеся сорняки заглушали хлеба и картофель.
  Не  жалея  сил,  колхозники выдергивали и под  корень  подрубали
сорняки. Передовыми в этой борьбе были Ислам, сын Ислама Николай и
Тотырбек.  Работали они молча.
  В третьей бригаде слышались крики:
  —  Живей,  товарищи!  Мы  должны победить  непогоду,  мы  должны
засыпать наши закрома доверху хлебом!
  Это раздавался голос Джанаспи.
  Джанаспи  вначале добросовестно работал в колхозе, понимая,  что
за  ним зорко наблюдают, но каждый день приносил ему новую горечь:
ему  казалось, что это не сорняки выпалывают из междурядий, —  это
его, Джанаспи, жизнь весело уничтожают бывшие бедняки и середняки.
  Джанаспи начал отставать в работе и только говорил Хасанбегу:
  —  Хоть  ты-то работай, как другие, не снижай темпов,  а  не  то
погибель придет нам...
  Хасанбег  был  молод  и силен, но ему противен  был  колхоз;  он
тосковал и, как только выпадала свободная минутка, прибегал в село
пить араку. Скоро он начал брать араку и на работу.
  Однажды во время обеденного перерыва колхозник заметил в кармане
Хасанбега бутылку с аракой.
  — Хасанбег, ты араку разлил!
    Хасанбег глубже засунул бутылку в карман.
  — Это не арака, жажда меня мучает, и я в бутылке ношу воду.
  — Ты что ветчины объелся?
  — Какая может быть ветчина в нашем разоренном доме!..
  —  Так  дай  мне  воды,  она небось у  тебя  вкусная!  —  сказал
колхозник, засмеявшись.
  — Только для себя осталось, — смутившись, ответил Хасанбег.
  Скоро  все  знали,  что Хасанбег пьет, но  и  выпив,  он  крепко
держался  на  ногах,  работал,  и поэтому  никто  на  это  особого
внимания не обращал.
  Хасанбег  думал, что дома не знают о его пьянстве,  но  Джанаспи
все знал и не упрекал, надеясь, что запой пройдет.
  Как-то  Хасанбег пришел домой пьяный. По глазам отца он  увидел,
что отец заметил его состояние.
  —  Кажись, опять дождь пойдет! — сказал Хасанбег. Действительно,
через  открытую дверь видно было, как с запада надвигались тяжелые
тучи.
  — Будет ли дождь или нет, но и сейчас видно, что тебя где-то уже
промочило, — сказал Джанаспи.
  —  Да,  забежал  к родственникам и выпил только две  стопки,  не
больше.
  —  Это  зависит от крепости араки и от размера посуды.  Хасанбег
присел в углу на табуретку.
  —  Клянусь святым Георгием, это была обыкновенная арака, но  пил
не стопками, а рогами.
   Джанаспи еще сильнее нахмурил брови:
  —  Вот  пройдет  плохое время, откроем магазин,  а  ты  пропьешь
товары!
  — Не откроем мы магазина, отец!.. А как я мечтал... Думал — один
магазин  будет у нас здесь, другой в городе... Да, я  основательно
надеялся  на  это.  Чем мне теперь успокоить  свое  сердце!..  Эта
колхозная  работа  вытянула из меня жилы, — работаю  с  мотыгой  и
думаю,  что  сам  копаю себе могилу. Арака хоть немного  заглушает
горечь души!
  “Хороший у меня сын”,— подумал Джанаспи и сказал:
  — Потерпи, сынок, выдержи еще немного, работать надо, — загрызут
нас, если мы не будем работать.
  Так говорил Джанаспи, но сам больше работать не мог, и лучше  бы
ему семь раз провалиться сквозь землю, только не работать вместе с
другими.  Не  раз  думал он убежать куда-нибудь,  но  не  решался.
Мечтал  Джанаспи,  что хорошо бы записаться  в  инвалиды,  —  хоть
работы бы с него не спрашивали.
  Стал он жаловаться на здоровье и редко выходить на работу.
  Однажды  Джанаспи  в  самый разгар уборки пшеницы  повалился  на
землю и начал громко стонать.
  Был  он  уже в летах, никто не подумал, что он симулянт,  многие
даже пожалели старика.
  Только один Тезиев Ислам сказал, проходя мимо:
  — Эй, Джанаспи, я знаю, что у тебя за болезнь!
  — Если знаешь — скажи. Я вылечусь.
  —  Не  привык ты работать своими руками, а батраков мы  тебе  не
пропишем.
  Молча, затаив обиду, лежал на земле Джанаспи, потом кряхтя встал
и, опираясь на палку, побрел в село.
  На  улице  селения  ему  стало  легче,  —  он  не  видел  работу
колхозников.  Сел  он на истертую деревянную  скамейку  и  закурил
трубку.
  Вспомнил  он гордость своих соседей Тотырбека и Ислама, насмешки
Ислама.
  Вдруг в доме Ислама заиграл патефон.
  “Погоди, собачий сын!” — подумал Джанаспи.
  Он шел двором, заросшим крапивой. Дома сказал жене:
  — Пойди, передай соседке, чтобы она унесла к черту свой патефон,
а то я сам туда пойду!
  —  Что с тобой? — спросила Фатима. — Пускай себе играет: хорошая
музыка.
  —  Не в музыке дело... эта нахальная женщина дразнит меня, что у
нее вот есть, а у меня нет.
  —  Успокойся,  мы  теперь  в колхозе, и  сыновья  в  колхозе,  и
потихоньку начнем сами покупать вещи.
  Но Джанаспи не успокаивался.
  “Я  покажу еще им — и колхозу и колхозницам!” — думал он, ничего
не говоря жене.
  
  
  Когда Джанаспи приняли в колхоз, то Чермен и Тамара думали,  что
между ними уже больше нет преграды, но оказалось не так.
  Чермен, стесняясь сказать отцу о своем сватовстве, упросил  мать
поговорить об этом с ним.
  Однажды  Джанаспи  и  Фатима сидели дома у  очага.  Над  костром
варился ужин, сыроватые дрова шипели и трещали. Собака вошла через
открытую  дверь, улеглась посреди комнаты, ожидая, что  ей  бросят
кусок чурека, но на нее никто не обратил внимания. Фатима сказала:
  —  Чермен  без  Тамары жить не может... Мне она кажется  хорошей
девушкой.
  —  0  развращенной дочери Тотырбека говоришь?.. — резко  отрубил
Джанаспи.
  — Так ведь она комсомолка и первая ударница!
  —  Значит, девка все время перед начальством выслуживается; если
не  на  работе, так на собраниях. Если бы Тотырбек не был дураком,
избил бы ее хворостиной.
  Фатима не так была приучена, чтобы посметь перечить мужу, но все
же сказала в защиту Тамары:
  —  Напрасно ты поносишь девушку, о ней ничего плохого не слышно.
В  том,  что  она  трудолюбива, порока нет.  Она  работает,  имеет
трудодни, получит продукты, домой принесет.
  Джанаспи поднял щипцы, которыми поправлял дрова.
  Фатима  испугалась,  не  собирается  ли  Джанаспи  ударить   ее.
Последнее  время он ходил злой, и мало ли что может сделать  такой
человек. Ведь не раз он, бывало, избивал ее палкой, так что синяки
неделями не сходили с тела.
  Джанаспи  подержал в руке щипцы, затем поправил дрова  в  костре
под котлом и сказал:
  — Ты про нее ничего не слыхала плохого, зато я про нее знаю все:
она даже и не девушка.                   |
  —  Кто тебе это сказал? Не Саукуыдз ли? Грязный человек, чтоб он
пропал без вести!
  —  Брось  это дело! Пусть Тамара будет святая — я не пущу  ее  в
свой дом.
  — Чермена погубишь, он боится обратиться к тебе!
  —  Пускай  посмеет! Я ему спину переломлю. Да  где  это  видано,
чтобы  сын посмел обратиться к отцу с таким вопросом! Это  все  ты
виновата.
  —  Чем  я виновата? Мой любимый сын просил меня сказать душевное
слово отцу, он говорит: “Если не Тамара, то вовсе не женюсь”.
  —  И  пускай до старости не женится. Из непорядочной семьи  она;
были они вшивые и, когда переменится власть, опять завшивеют. И  к
чему  мне  будут  тогда такие родственники. Скажут  мне:  паршивая
лошадь о паршивую чешется.
  — Ты убьешь моего маленького Чермена!
  —  Погорюет,  погорюет и другую полюбит. Прошло несколько  дней.
Чермен  хорошо  знал, что мать на его стороне, и терпеливо  ожидал
ответа. Застав ее одну, он спросил:
  — Нана, ты говорила с отцом?
  —  Говорила,  да  он  не согласен. Какие-то неприличные  истории
рассказывал про Тамару. Мне-то она кажется хорошей девушкой, но  и
я слыхала что-то о ней, а бывает ли дым без огня?
  — В прошлом году,—ответил Чермен,—прибежали и сказали, что горит
дом тетки. Мы побежали тушить. В самом деле, дым как будто шел  из
дома, но пожар был на другой улице. Я тебе удивляюсь, нана. Тамара
девушка видная, сильная, трудолюбивая, — ей завидуют. Тамара будет
тебе хорошей невесткой! Поговори еще раз с отцом.
  — Поговорю, но не сейчас, а позже. Мне-то Тамара нравится.
  Фатима,  оставшись  одна, долго думала  над  словами  Чермена...
Действительно, люди из зависти способны на сплетни, и всем верить,
пожалуй, глупо. Как только поправится муж, надо с ним поговорить.
  Джанаспи  и  не  думал  поправляться.  Он  все  время  сидел  на
деревянной   лавочке   возле  дома  и,   завидя   кого-нибудь   из
колхозников, жаловался ему на боль в ногах.
  Однажды вечером Тотырбек шел домой. Джанаспя сидел на лавочке  и
пускал изо рта густые клубы табачного дыма. Они поздоровались друг
с другом.
  — Джанаспи, когда ты курить начал?
  — Скучно старику, вот и балуюсь!..
  — Ну как твои ноги, не поправляются?
  —  Как  будто  боль немного утихает... Знаю, что  нехорошо,  что
отрываюсь от работы...
  —  Успеешь и поработать. Урожай хороший, будем есть пироги. И  у
меня и у Ислама много трудодней.
  —  Дай  вам  бог здоровья! — сказал Джанаспи. — А мы-то  недавно
работаем, я и не знаю, что мы, бедные, получим...
  —  Что-нибудь  и вы получите! — утешил Тотырбек и  направился  к
своим дверям.
  В  эту  минуту  у  Джанаспи  в мозгу появилась  злая  мысль,  он
повеселел и обратился к соседу:
  — Как это тебе удается приходить домой в эту страду?
  — Дело есть, утром вернусь в стан.
  —  Да,  дело не кинешь! — согласился Джанаспи. — Вчера  я  видел
Ислама; он и к вам заходил, — с час пробыл. Наверное, ты ему  что-
нибудь поручил...
  Тотырбек ничего не поручал Исламу, постоял в недоумении и  потом
ответил нерешительно:
  — Да, надо было жене передать что-то...
  — 0, да ведь он же тебе кумом доводится или дружкой был на твоей
свадьбе... Хорошо иметь родственника такого: он любое твое дело за
тебя сделает... — сказал Джанаспи, ласково улыбаясь.
  Улыбаясь,  Джанаспи внимательно смотрел в лицо Тотырбеку,  чтобы
прочесть,  какое впечатление произвели его слова: показалось  ему,
что камень, брошенный им в сердце соседа, попал в цель.
  Тотырбек  и  Ислам  были друзьями с самого  детства;  Ислам  был
дружкой на свадьбе Тотырбека, и это их еще более сблизило.
  Теперь  в  душу  Тотырбека вкралась тень сомнения  в  отношениях
между его женой и Исламом.
  Тотырбек  открыл ворота;  навстречу ему, виляя хвостом,  выбежал
Волк  —  большая, действительно похожая на волка, собака с коротко
подрезанными ушами.
  Тотырбек  всегда был ласков со своей собакой; теперь он отбросил
собаку ногой и закричал на лее:
  — Вон отсюда, Волк!
  Собака виновато посмотрела на своего хозяина и отошла прочь.
  Тотырбек  вошел  в  комнату; Дуня сидела и что-то  штопала.  Она
заметала, что муж не в себе, но ничего не сказала.
  “Не спрашивает, как виноватая”, — подумал Тотырбек и братился  к
ней:
  —  Принеси воды, хочется пить. Он опустился на стул и неожиданно
увидел  себя в зеркале: в зеркале сидел усталый, бледный  человек.
Дуня положила работу и ушла в кухню за водой. “Как это она меня не
спросила, что со мной?” Дуня принесла воды и спросила:
  — Что в такую горячую пору бегаете в село? Вчера и Ислама видала
здесь.
  “Она  даже  и не скрывает!” — подумал Тотырбж. В открытую  дверь
влетела  курица. Тотырбек так пнул ее, что она камнем полетела  за
дверь.
  —  Что с тобой? Ведь подохнет, и прирезать не успеем. А ведь  ты
очень любишь курятину!..
  “Может, она и Ислама угощала курятиной?” — подумал Тотырбек.
  — Много у нас кур, — сказал Тотырбек. — Невелика беда, если одна
и  подохнет.  А  в  комнатах  грязь  разводить  нельзя.  Вот  я  и
распорядился... — засмеявшись, ответил Тотырбек.
  Дуня  заметила,  что  смех  у  него  нехороший,  но  решила   не
расспрашивать: погорюет, перестанет, и веселье сменит печаль.
  — Зачем же приехал? — спросила Дуня.
  —  Надо  в правлении сделать одно дело, а завтра утром  буду  на
работе.
  Как  только Тотырбек ушел в правление, Дуия приготовила для него
еду,  поставила  бутылочку араки и славно  угостила  своего  мужа,
когда он вернулся домой.
  Тотырбек успокоился немного и рано утром отправился в поле.
  В  дороге думал Тотырбек о жене: “Как могла мне изменить Дуня, с
которой  я  прожил  десятки  лет,  от  которой  не  видал   ничего
плохого?..  Как  мне  мог изменить Ислам? Если  так...  то  верить
нельзя  больше ни одному человеку, нет тогда ни семьи, ни колхоза,
и  люди должны разбрестись по горам и жить, как звери!.. Но  разве
мог Джанаспи сказать неправду? И правду он оказал:
  Дуня знала, что Ислам был в селе, а что он к нам в дом заходил —
не  сказала... И приход мой был жене неприятен... и взгляд  у  нее
виноватый...”
  Эти  думы причиняли сильную боль Тотырбеку, но, дойдя до  стана,
он набрался сил и сказал себе:
  “Спокойнее, спокойнее... вероятно, ничего тут плохого нет...”
  Как я всегда, Ислам обрадовался Тотырбеку и сказал ему:
  —  Ну как, не устал? Дело сделал, да небось еще араки хлебнул?..
Обрадовалась тебе Дуня?
  Тотырбеку показалось, что Ислам произносит эти слова с издевкой,
но он сдержал себя.
  
  Через несколько дней Джанаспи пришел на стан и заявил:
  —  Ну,  немножко поправился... Начну работать! Надо же  получить
трудодни.
  Проработал он десять дней и в самую горячую пору упал на поле, и
больше не вставал.
  Колхозники в обеденный перерыв захватили его с собой.   На  этот
раз  даже Ислам не думал, что Джанаспи притворяется. Подняв соседа
ond мышки он сказал:
  —Ты  не падай духом! Пойдем потихоньку, пообедаем, и тебе  легче
станет.
  С  другой стороны Джанаспи поддерживал Тотырбек. Так и вели  они
его к стану.
  —  Ты  хоть  немножко упирайся ногами, Джанаспи, ведь не  так-то
легко тебя нести! — говорил Тотырбек. Довели Джанаспи до стана. Он
вздохнул и сказал:
  —  Оставьте  меня здесь под деревом... вот так...  Дай  вам  бог
здоровья, вы идите и обедайте.
  — И ты покушай — легче станет! — сказал Тотырбек.
  —  Мне  не до еды,—простонал Джанаспи,—идите!.. Ислам и Тотырбек
направились  в  стан, но Ислам остановился и,  оглянувшись  назад,
вдруг засмеялся:
  — Наш сосед понял, что тот, кто не работает, тот не ест!
  —  Конечно, так... тот, кто не работает, должен ждать,  покамест
его угостят! — ответил Тотырбек.
  —  Я,  Тотырбек,—  сказал  Джанаспи из-под  дерева,  услыхав  их
разговор,—не жду от тебя угощенья, я знаю, сколько народу  у  тебя
угощается.
  Тотырбек помрачнел.
  —  Что  он там болтает?—спросил Ислам, когда друзья подходили  к
столовой.
  — Не понимаю!.. Вероятно, сплетничает...
  —  Грязный  человек этот бывший торговец, и не верю  я,  что  он
болен. Из него колхозника не получится.
  Джанаспи лежал под деревом и думал: “Как изменилось лицо у этого
Тотырбека... Глупый человек... Ислам умнее... Я их столкну друг  с
другом, не будут они  у меня хоть веселыми...”
  Подошел Асланбег.
  —  Что  с  тобой, Джанаспи? Опять заболел?.. А по виду этого  не
скажешь!
  — Нет, Асланбег, я для тяжелой работы не годен... Зачислите меня
в инвалиды.
  — Это не так просто делается... Осмотрит тебя комиссия и вынесет
решение.
  — Я сам лучше врачей понимаю свою болезнь!..
  —  Знаешь,  что  я  тебе  скажу:  иди  домой,  отдохни.  Сможешь
добраться до села пешком?
  — Опираясь на палку, как-нибудь доплетусь...
  Асланбег  пошел в стан, а Джанаспи, охая, встал и,  опираясь  на
палку, побрел в село.
  Медленно шел Джанаспи, временами садился, осматривался вокруг  и
опять брел дальше. Дойдя до поворота дороги, он оглянулся.
  Стан уже скрылся за деревьями.
  Джанаспи постоял и пошел домой бодрым шагом. Он, был уверен, что
его  никто не видит, но ошибся: видели его Чермен, Тамара, которые
сидели в стороне.
  —  Не понимаю, Тамара,— сказал Чермен,— как бодро отец шагает...
В  поле  без  палки  шагу  не мог ступить,  а  теперь  как  быстро
шагает... Трудно ему привыкать к колхозной работе!..
  Парень я девушка постояли немного молча, потом Чермен сказал:
  — А ты поесть успела в стане?
  — Мне есть не хотелось. Я думала о том, что скажет твой отец.
  —  Он ни в какую... Говорит: “Я Тамару-комсомолку в свой дом  не
пущу”.  А нана горой стоит за тебя... Но что она, бедная, в  нашем
доме значит!..
  —  А  я радовалась,— сказала девушка,— что вас приняли в колхоз!
Думала, что больше не будет затруднений!
  — Затруднений больше не будет! —ответил Чермен.
  — Ты хочешь поступить против воли отца?
  — Мать еще раз поговорит с отцом; если он не согласится — я уйду
от  них! Я ему противен, только мать жалко... Буду им помогать  по
силе  возможности.  Так легче будет и отцу; он теперь  смотрит  на
меня как на врага.
  Они поцеловались, и Тамара сказала:
  —  Я была убеждена, что ты перешагнешь через любые трудности,  а
родителям твоим будем вместе помогать. А где мы будем жить?
  — Будем просить колхоз, чтобы он помог нам построиться.
  —  Ну,  сердце  мое,  надежда моя, скоро  обед  кончится,  могут
заметить, что нас нет.
  — Ну так ты возвращайся первой.
  
  
  Однажды Джанаспи: сидел на лавочке и лениво смотрел вдоль улицы.
Вдали  играли  дети; в двух-трех местах около своих  домов  сидели
старики, неспособные к работе, с ними не поговоришь...
  В  конце  улицы прошла старуха с ведрами. Кудахтают и  роются  в
пыли  там и сям куры, и больше никого нет на улице. Все, кто может
работать,— в поле.
  Вышла из дома Фатима и встала около мужа.
  —  Думаешь  ли  ты переменить свое решение о Чермене  и  Тамаре?
Мальчик весь высох...
  Джанаспи  достал  трубку,  не  ответил,  стал  набивать   трубку
табаком,  прикурил,  затянулся  раз  и  два...  Над  его   головой
поднялась струйка сизого дыма.
  Фатима ждала ответа.
  Джанаспи вынул трубку изо рта.
  —  Решения  своего я не изменю... Дочь Тотырбека  не  переступит
через порог моего дома.
  — Горе мне!.. Что-нибудь плохое сделает с собой наш мальчик!
  — Пусть делает что хочет!..
  — Как так что хочет! Ведь это наш любимый сын?!
  —  Чермен  сам теперь, говорят, комсомолец... Он мне  больше  не
сын!  Пойми это и оставь меня в покое! Он хочет в мой дом привести
дочь Тотырбека, а я не впущу его с нею в свой дом.
  —  Что  ты  говоришь,  старик?  Это  же  наш  сын!  Как  ты  его
выгонишь?..
  —  Когда  только ты перестанешь повторять: “любимый  сын”,  “наш
любимый  сын”... Я не люблю его. Другого ты от меня  не  услышишь,
даже если целый год простоишь около меня.
  Фатима осторожно передала слова  Джанаспи Чермену.
  —   Девушек  много!..—Нерешительно  сказала  она.—  Выбери  себе
другую, и тогда он даст свое согласие. А ты не обижайся...
  —  Хорошо и то, что я узнал его последний и окончательный ответ.
Теперь  я  устрою жизнь так, как нахожу нужным. Но  как  бы  я  ни
поступил,  нана,  ты  не огорчайся! Не сердись  на  меня,  другого
выхода у меля нет.
  — Не натвори чего-нибудь плохого!
  — Нет, нана, я не маленький уже, я буду устраивать свою жизнь по-
новому, так, чтобы и мне и отцу было лучше.
  —  Пусть дух мужчин покровительствует тебе и укажет тебе  верный
путь! Отец болен...
  На этом закончился разговор между сыном и матерью.
  Чермен после долгих раздумий пошел к Асланбегу, рассказал ему  о
своем положении.
  Через  несколько дней по всему селу разнеслась весть, что Чермен
отделился  от  отца.  Одни  оправдывали  Чермена,  другие   жалели
Джанаспи.
  
  
  Наступили   облачные   дни   поздней   осени;   только   изредка
показывалось солнце.
  Правление   колхоза,  выполнив  все  государственные   поставки,
приступило  к  выдаче колхозникам причитающегося им  по  трудодням
хлеба и других продуктов.
  По  улицам  не  спеша проезжали грузовики, нагруженные  доверху,
въезжали   то   в   один,  то  в  другой  двор.  Выезжали   оттуда
разгруженными и ехали обратно на колхозный двор.
  Селение готовилось к долгой зиме. Люди приводили в порядок окна,
двери.   Сдавали   излишки  хлеба  в  кооператив,   несли   оттуда
промтовары.
  Погода была хмурая, но люди были веселы.
  Невесело  было  Дуриеву Джанаспи; хмурый, как ненастный  осенний
день,  слонялся он из угла в угол по своему двору,  не  выходя  на
улицу, чтобы не видеть радости своих соседей.
  Заехала  и  на  его двор грузовая машина, но отгрузила  мало,  —
сколько заработал Джанаспи, столько и получил.
  Видел  хозяин  и  вся его семья, что не хватит  хлеба  на  зиму.
Джанаспи получил всего за сорок шесть трудодней, у Хасанбега  тоже
было немного заработано, а в доме с детьми ведь было шесть душ.
  Фатима  знала, что Чермен заработал много и что он  передаст  им
добрую  половину,  но она это скрывала нарочно,  чтобы  обрадовать
Джанаспи и попытаться помирить его с сыном.
  Раз  вечером вышел Джанаспи к воротам своего дома. Дым от трубки
кольцами стоял над его головой. Смотрит Джанаспи: подъезжает будто
к  нему грузовик, полный кукурузы, потом заскрипели ворота соседа.
С сияющим лицом вышел Ислам навстречу, развел руками и сказал:
  —  Довольно,  друзья!  Мне  некуда больше  ссыпать  кукурузу!—и,
улыбнувшись,  добавил:—Разве только снять помещение  под  склад  у
Джанаспи!..
  Джанаспи резко повернулся и вошел к себе во двор.
  Из  колхозников он больше всех ненавидел Ислама:  это  Ислам  не
верил в его болезнь, это Ислам смеялся над ним.
  Джанаспи сердито присел у огня очага и вое твердил:
  —  Они  еще увидят!.. Они еще увидят!.. Утром вышел Джанаспи  во
двор и услышал, как Тотырбек говорит своей жене:
  —  Проспал, машина в город уже ушла... Пойду пешком — ведь  туда
не  больше восьми километров, а обратно будет машина. К  вечеру  и
поспею домой.
  Джанаспи вышел на улицу и сел на скамейку. Сидел он долго.
  После полудня из дома Тотырбека вышла Дуня и начала смотреть  на
улицу,  сложив  руки  на  груди, видит  —  Ислам  идет  по  улице.
Поклонился Ислам и сказал:
  — Пусть будет хорош твой день, Дуня!
    — Пусть хорошее придет и к тебе, Ислам!
    Джанаспи   вошел  во  двор,  спрятался  за  забором   и   стал
 прислушиваться  к  тому,  о чем дальше  будет  говорить  Ислам  с
 Дуней.
  — Ты одна, Дуня?
  —  Муж  пошел  в  город, а лучше бы нам с  ним  вдвоем  заняться
домашними делами.
  — А какие у вас дела?
  —  Кукуруза  свалена прямо в кучи, надо часть  убрать,  часть  в
кооператив  сдать.  Картошку еще в погреб не  убрали;  если  вдруг
похолодает—померзнуть может.
  — Я уже свою кукурузу в кооператив сдал.
  — Ну, а что хорошего есть в магазине?
  —  Обувь  есть,  мануфактура, железные кровати...  Я  беру  две.
Велосипед для нашего мальчика, — захотел велосипед Николай, что  с
ним сделаешь!.. Я там посмотрю...
  —  А  у  меня  Тамара хочет пианино... Говорят, в магазине  одно
пианино есть. Хочу купить, чтобы было это ей приданное.
  —  Чермену  будет приятно. А зять у вас хороший, и  то,  что  он
отделился  от  отца, тоже хорошо. А Джанаспи не дал бы  им  житья,
терзал бы их.
  —  Колхоз хорошо помог нашим детям: строит им дом — две комнаты,
кухня,  двор хороший, и в доме окна на улицу... Надо  будет  и  им
кровати купить.
  — Ну, а как муж?
  Из  всего  того, что говорили Ислам и Дуня, Джанаспи  ничего  не
пропустил мимо ушей. Он вышел со двора, сел на свое место и сказал
сам себе:
  —  Как  расхвастались!.. Хлеб девать некуда!..! И что эта голота
покупать   собирается:  железные  кровати,  велосипеды,   пианино!
Посмотрю я, долго ли они будут еще радоваться!..
  — Что ты ворчишь?— сказала ему через щель калитки Фатима.
  С  тех  пор  как  Чермен решил отделиться  от  отца,  Фатима  не
находила себе покоя, — она не думала, что дело зайдет так  далеко.
Пропали  дети...  Хасанбег пьет, Чермен  уходит...  Такая  тяжесть
залегла  на  сердце  Фатимы, что она  не  знала,  что  ей  делать.
Мыкалась,  бедная, по соседкам: то одной расскажет про свое  горе,
то  другой.  Хочется Фатиме поговорить с мужем, да не смеет:  свое
слово  муж  оказал; и через него он не перешагнет. Но Фатиме  все-
таки казалось, что, когда она с мужем, ей легче. Вот и теперь  она
пришла к нему.
  0  чем  и  почему  ворчал  Джанаспи, Фатима  не  поняла,  но  ей
показалось,  что  он сожалеет о том, что с сыном  получился  такой
разлад, и укоряет себя в этом.
  —  Что ты здесь ворчишь? Все, что случилось, случилось по твоему
решению.
   Джанаспи  и не услышал того, что сказала жена. Фатима вышла  из
 калитки, встала рядом с мужем.
Джанаспи сказал ей:
  —  Ислам и Дуня стали вот здесь на дороге и давай хвалиться  мне
назло  своим добром... Некуда, дескать, убирать — так всего  стало
много... Ислам, видишь ли, железные кровати покупает, велосипед, а
Тотырбек  с Дуней пианино дочери покупают... Будет наш злосчастный
сын на пианино играть!..
    Фатима ответила:
  —  Видишь, какой у них дом будет... Надо было тебе дать согласие
свое  на  свадьбу с дочерью Тотырбека. Не надо становиться поперек
дороги, если не можешь остановить того, кто по ней идет...
  —  Не говори мне больше о них!—оказал Джанаспи.— Тамара в партию
вступает,  заявление подала. Будут они жить, две у них  комнаты  с
кухней, окна на улицу... Тамара на работе с мужчинами, из дому  на
улицу  будет смотреть. Пропал наш парень... От разговора о  нем  у
меня болит сердце, от его вида я слепну!..
  — Не отвергай его, он еще молод. Чего не случается...
  Вдруг проснется он в одно прекрасное утро и скажет: не следовало
мне оставлять родителей!
  Джанаспи зло усмехнулся и тоскливо покачал головой:
  —   Ошибаешься,  ошибаешься,  жена,  того,  кто   принял   мысли
большевиков,  к  нам  вернуть нельзя.  Он  нам  больше  не  сын...
Разломленный надвое чурек не соединишь, чтобы он стал целым.
  Джанаспи постучал трубкой о край скамейки и прибавил:
  — Не говори мне больше о нем, замолчи!
  Фатима   повернулась,  взялась  за  калитку,   остановилась   и,
обернувшись, сказала:
  —  Замолчала,  замолчала... больше ничего не  говорю,  но  надо,
чтобы ты знал...
  — Чего я не знаю? — сердясь все больше, спросил Джанаспи.
  —  От  колхоза  мы  почти ничего ше получили — вы,  мужчины,  не
работали как следует, а нас, женщин, вы не пустили в колхоз, мы бы
там  хоть  людей увидали... Не будет у нас к весне хлеба,  и  надо
заранее об этом подумать. Может быть, у Тотырбека попросить,  пока
у него много...
  Фатима  замолчала. Она знала, что Джанаспи страдает от ее  слов,
но могла ли она не говорить о таком деле!
  Джанаспи ответил жене, не подымая глаз:
  —  Иди  домой,  не твое это дело, оставь меня, нет  сил  у  меня
говорить с тобой!
  — Иду, иду... Я ведь скудным своим умом хотела помочь тебе!
  — Иди, говорю тебе!
   Фатима быстро вошла во двор.
  “Где  она?  — подумал Джанаспи.— Может, через стенку с  соседкой
разговаривает?”  И старик, встав со своего места,  заглянул  через
калитку  во  двор. Фатимы во дворе не было. Она  вошла  в  дом,  и
Джанаспи успел только увидать подол ее платья.
  Сел  обратно Джанаспи на скамейку, набил трубку табаком,  зажег,
раскурил. Курит, смотрит вдоль улицы и разговаривает сам с  собой:
“Ты,  говорят,  не  инвалид, работай, говорят.  Да,  верно,  я  не
инвалид,  но  я сделаю так, что вы станете инвалидами.  Вот  и  он
едет...”
  Действительно, вдали послышались гудки автомобиля.
  “Это  он, он сам”,—подумал Джанаспи, погладил усы и положив одну
руку на другую, улыбнулся.
  Из-за  угла выехала машина, остановилась; с нее сошли  несколько
человек,  пошли в разные стороны. Вот идет он, Тотырбек,— веселый,
улыбающийся, говорит, ни к кому не обращаясь:
  —  Какая  чудесная  вещь — машина! Подумать только:   за  десять
минут доставила нас из города. Добрый вечер Джанаспи!
  — Живи хорошо и здравствуй, Тотырбек! Из города приехал?
  — Да, за десять минут доставила нас машина.
  —  Что  и говорить!.. Прекрасная вещь! Разве прежде такое  было!
Видишь, Тотырбек, какие хорошие вещи создает Советская власть!
  Тотырбек остановился перед Джанаспи.
  —  Все, что она может делать, она делает. Правда, есть еще такие
элементы, которые нам мешают, а не то мы бы еще больше сделали.
  — Их уничтожать надо! — сказал Джанаспи.
  — Работают скрытно!..
  —  А надо бить подряд,— оказал Джанаспи,— надо бить и виноватого
и правого, потому что виновный виновного не выдаст.
  —  Что  ты говоришь, Джанаспи?! Ведь крик козы для волка потеха.
Нет, мы должны искать виноватого; и найдем! Ну, желаю тебе доброго
вечера!
  —  Тотырбек, обожди минутку! Я думал, что ты здесь,—ведь недавно
Ислам  вышел от вас... Я думал, что соседи после года работы сидят
вместе,  отдыхают, пируют, вещами хвастаются, кровати  друг  другу
показывают...
   Тотырбек растерялся.
  — Ты только не ревнуй, Тотырбек,— продолжал Джанаспи,— надо быть
сознательным... Теперь пошло такое дело: окна у всех  на  улицу...
Правда,  в  дедовские  времена женщина была  в  руках  мужчины,  а
теперь...  ты  сам, вероятно, слышал, что женщины и мужчины  имеют
одинаковые права. Вот и моя жена со мной спорит!..
  После   таких   слов   Джанаспи  губы   у   Тотырбека   невольно
зашевелились, но он ничего не мог сказать.
  —  Поверь, Тотырбек,—сказал Джанаспи,—если бы я не был стариком,
я поступил бы так же, как Ислам: от жизни надо брать жизнь...
  Тотырбек  вошел  к  себе  во  двор. Кто-то  прошел  по  улице  и
приветствовал   Джанаспи,  но  он  не   сразу   понял,   что   ему
говорят,—прохожий уже был далеко, когда до сознания Джанаспи дошло
услышанное приветствие, и он бросил вслед:
  — И ты живи хорошо!.. Дела твои да будут прямы!
  Джанаспи думал: “Каленым железом обжег я его сердце. Нет у  него
теперь  сомнения в моих словах... Вот Ислам говорил, будто  Чермен
хорошо поступил, что ушел от меня, а то я съел бы его с женой... Я
и  вас  съем...  теперь должны пойти хорошие дела...  а  дальше...
дальше...  опять  что-нибудь придумаю. Это родит  в  народе  такое
отвращение  к колхозу, что все из него побегут, забыв  шапки...  А
дальше  посмотрим...” С такими мыслями открыл Джанаспи  калитку  и
пошел домой.
  Тотырбек не смог зайти прямо в дом; он походил сперва по  двору,
посмотрел  на  деревья, потом собрался с  духом  и  вошел  в  свою
комнату.  Войдя,  он  увидел Дуню, которая  прихорашивалась  перед
зеркалом.
  “Вот   посмотрите   на   нее!  —сказал   сам   себе   Тотырбек.—
Прихорашивается, как девушка, как невеста, потому что знает, что я
сейчас приду. Как бы не так!.. Меня не обманешь!”
  Тотырбек  старался быть спокойным, но Дуня, посмотрев  па  него,
сказала:
  — Что с тобой, Тотырбек? На тебе лица нет, ты болен?
  — Устал с дороги,— ответил Тотырбек, садясь на диван. Он смотрел
на  жену  и  думал: “Нет у нее в лице ни смущения,  ни  раскаяния,
глаза  спокойные  —  змеиные глаза... Как она  умеет  так  глубоко
прятать  свои  мысли!..  Если бы не  Джанаспи,  я  бы  никогда  не
догадался.  Так бы и издевались все надо мной... И за  то  спасибо
Джанаспи что теперь хоть знаю, в чем дело”.
   Думая так, Тотырбек спросил Дуню:
  — Ты не знаешь, Ислам здесь?
  Дуня  приготовляла  в  это  время ужин  и,  посмотрев  на  мужа,
ответила спокойно:
  —  А  где  ему  быть?  Я его сегодня видала,  когда  он  шел  из
кооператива. Мы даже с ним разговаривали.
  “И  глазом  не моргнула! — подумал Тютырбек.— А Джанаспи  правду
сказал: разговаривали”.
  —  Ислам  хочет  купить кровати в магазине,—  продолжала  Дуня.—
Жалко,  ты  приехал поздно, а то бы и мы сходили  в  кооператив  и
выбрали что-нибудь... Я даже пианино хочу купить Тамаре.
  —  Завтра все дела будут устроены! — сказал Тотырбек и вышел  во
двор.
  После ужина Тотырбек попросил постелить себе на кушетке. Лег  он
рано,  но  не  заснул до рассвета — все время  думал  о  том,  как
разрушилась   его   жизнь;   временами   что-то   бормотал,   Дуня
прислушивалась и ничего не могла понять. Она тоже не опала и среди
ночи спросила мужа:
  — Чем ты болен? Что ты так мучаешься?
  —  Молчи,  оставь меня! — ответил Тотырбек. Он заснул  только  к
утру, во сне кричал так, что Дуня разбудила его.
  — Что-то мне снилось! — оказал Тотырбек.
  —  Расскажи  свой сон, — попросила Дуня, но Тотырбек не  ответил
ей.
  Уже  было  не  рано, когда Тотырбек вышел на улицу и  осмотрелся
вокруг.  С запада дул холодный ветер, клубы тумана ползли друг  за
другом,  дождя не было, но сырость так и пронизывала все тело;  на
улице ни души: кто в такой день станет без дела выходить из дома.
  Из калитки выглянула Дуня.
  —  Ну,  когда мы пойдем с тобой в кооператив? До каких пор будет
валяться у нас кукуруза грудами? И картошка не убрана как следует,
и  дрова  не  нарублены, и топор не наточен... Зима же  не  станет
ждать нас! Что ты молчишь?
  — Я все сделаю,— ответил Тотырбек. Дуня ушла.
  “Как  она  себя  держит?—удивился Тотырбек.—Будто  бы  она  чище
зеркала. Я прожил с ней столько лет и был слеп, совсем слеп”.
  Погруженный в свои мысли, Тотырбек вошел обратно во  двор,  взял
топор,  точило  куда-то пропало. Неохотно пошел  Тотырбек  к  дому
Ислама, остановился у калитки, постоял немного, потом крикнул:
  — Ислам, ты дома?
    Совсем близко раздался голос Ислама:
  — Я здесь, Тотырбек, заходи!
  Ислам  сидел во дворе у забора на обрубке бревна, курил папиросу
и  смотрел на свой двор. Тотырбек вошел, навстречу к нему  с  лаем
бросилась собака, но, узнав Тотырбека, приветливо замахала хвостом
и ушла в сторону.
  — Добрый день!
  — Живи хорошо, Тотырбек!
  — Что ты закутался в тубу? Ведь до зимы еще далеко!
  —  До  зимы-то далеко, то сырость какая!.. Сижу вот и смотрю  на
свой  двор: сорок четыре года живу, а таким я свое жилье не видал!
Посмотри  на этих гусей, какие они большие да жирные!  А  куры,  а
индюки! Да что ты не смотришь на моих уток?! Гусей у меня двадцать
пять  и индюшек тринадцать, а кур я не считаю. Когда кормишь,  как
они сбегутся — весь двор заполнят.
  Тотырбек  посмотрел: действительно, индюки терли  свои  клювы  о
землю,  пели петухи, похрюкивали свиньи, козел, три овцы и теленок
сгрудились в дальнем углу двора и потихоньку жевали жвачку  и  ели
сено.
  Дом  Ислама  был богаче дома Тотырбека, и сейчас  это  Тотырбеку
было неприятно.
  — И чем ты, Ислам, кормишь этих гусей?
  — Да тем же, чем и ты!
  — А какие у тебя свиньи!
  — Я купил племенного хряка.
  —  Словом,  Ислам,  ты можешь закинуть ногу за  ногу  и  жить  в
изобилии.
  — А ты разве плохо живешь?
  — Работаю, — значит, живу неплохо... А знаешь ты, зачем я к тебе
пришел?
  — Скажи — тогда буду знать.
  —  Наточи, пожалуйста, мне топор! Иступил его о камень,  поточи!
Хороший у тебя точильный камень?
  —  Поточу, почему же и нет! Ислам пошел в сарай, за ним побрел и
Тотырбек.  Ислам тем временем сбросил шубу и присел  у  точильного
колеса.
  — Ну, крути, Тотырбек!
  —  Это я с удовольствием: крутить колесо нетрудно. Ты только так
топор наточи, чтобы им можно было брить голову.
  Ислам умело прижимал топор к колесу, время от времени пробуя его
лезвие  пальцем. С руками, вымазанными в тесте, вышла из  кухни  и
заглянула  в  сарай  жена  Ислама —  Соня.  Казалось,  что  от  ее
приветливого взора посветлел весь двор.
  —  Кончайте  работу. Испекла я чудесные пироги  из  муки  нового
помола! — сказала Соня, смеясь.
  —  А  что,  выпить будет? — шутя спросил Тотырбек  и  начал  еще
быстрее крутить колесо.
  — Все есть, торопитесь!
   Радостная и смеющаяся, Соня ушла на кухню.
   Ислам попробовал топор пальцем.
  — Ну, теперь хватит.
   Тотырбек взял топор, тоже попробовал его.
  — Нет, надо еще поточить!
  —  Ну  хорошо, я его наведу еще. Тотырбек опять закрутил колесо,
Ислам прижал к колесу топор.
  —  Что  ты  взял,  Ислам,  в магазине? —  спросил  Тотырбек.—Моя
хозяйка говорила мне, что ты шел из магазина.
  —   Да,   да,  был  я  в  магазине,  взял  велосипед  для  сына,
мануфактуру, две железные кровати...
  “Все сошлось, как говорил Джанаспи”,— подумал Тотырбек и сказал:
  —  Хороша  железная кровать, но кажется мне, что  нет  для  тебя
лучшей постели, чем земля!
  Ислам удивился словам Тотырбека и посмотрел на него снизу вверх.
Ислам передал топор Тотырбеку и сказал:
  —  Непонятные вещи ты говоришь Тотырбек... Ну-ка, попробуй  свой
топор!..
    Тотырбек  взял  топор и попробовал его лезвие  пальцем.  Ислам
 сидел на земле.
  —  Таким  топором голову можно брить! — оказал Тотырбек.—Побреет
топор голову Ислама за то, что он ходит к чужим женам.
  Молнией блеснуло  в  голове Ислама  страшное подозрение,   хотел
что-то сказать,  но было уже поздно.
  На  предсмертный крик мужа вбежала Соня. Ислам, раскинув руки  в
стороны, лежал на полу сарая в луже крови.
  Соня кинулась к Тотырбеку:
  — Что ты сделал?
  Тотырбек толкнул Соню, она упала на землю около столба  сарая  и
лишилась сознания.
  На  шум, на крик прибежали люди, но спасать было некого,  некого
было успокаивать. Кровь на полу сарая уже темнела.
  Женщины обтирали лоб и лицо Сони холодной водой, мужчины  вязали
Тотырбека. Тотырбек кричал:
  — Пустите меня к моей желе! Она больше всех виновата, пустите!
    В дверях кто-то закричал:
  — Николай идет! Держите Николая!
  В   воротах  показался  молодой  человек  среднего  роста,   лет
двадцати;  коричневая  черкеска  и  черный  бешмет,  перехваченный
поясом  с  золотым убором, плотно облегали его стройный  стан.  На
поясе висел кинжал, украшенный серебром.
  Это был единственный сын Ислама — Николай.
  Полчаса  тому назад отец его послал по какому-то делу в  верхнюю
часть села. Сейчас он ничего не понимал и спрашивал:
  — Что такое, что случилось?
  Четверо мужчин преградили дорогу Николаю, и старик оказал ему:
  — Случилось великое несчастье, Николай, но ты сумей взять себя в
руки. Тотырбек убил Ислама.
  — Так что же вы стоите передо мной?!
  — Не ходи, туда, Николаи!..
  —  Не  бойтесь,  я не стану мстить кровью за кровь!  Пустите,  я
посмотрю на отца!
  Люди схватили Николая за руки, но он сказал твердым голосом:
  —  Говорю  вам,  я не стану мстить. Я комсомолец. Не  воскреснет
отец, если я отомщу убийце.
  Николая  пропустили.  Он  вошел в сарай,  склонился  над  отцом,
посмотрел  ему  в лицо, но не заплакал. Только две  крупные  слезы
покатались  по его щекам и упали на газыри. Николай давно  считал,
что мужчине не идет плакать: мужчина должен владеть собои.
  Народ смотрел на него. Многие дивились тому, что он так спокоен;
другие  думали,  что  он для того сдерживает себя,  чтобы,  улучив
подходящий момент, убить Тотырбека.
  День становился все пасмурнее. Начал идти дождь со снегом.
  Весть  о несчастье разнеслась по всему селу. Люди шли в одиночку
и группами, удивляясь тому, как неожиданно и странно погиб Ислам.
  Ислама   и   Тотырбека  в  селе  все  уважали   как   правдивых,
трудолюбивых  людей.  Все  знали,  что  их  жены  жили  в  большой
дружбе,—и  тем  более для всех было непостижимо, почему  произошло
такое страшное убийство, почему Тотырбек убил друга!
  Пришел  председатель правления колхоза, Асланбег.  Он  нагнулся,
взглянул  на Ислама, потом подошел к Николаю, взял его за  руку  и
сказал:
  — Спасибо, Николай, я вижу — ты настоящий комсомолец.
   Пришел  председатель сельсовета Бимболат. К тому  времени  Соня
 пришла в себя; она начала рвать на себе волосы, кричать:
  — Зашло для меня мое ясное солнышко!.. Пропала я, пропала!
  Заплакали вокруг нее другие женщины. Бимболат сказал дружиннику:
  —  Позвони  в  район по телефону, сообщи, что случилось.—  Потом
посмотрел на покойника и сказал: — Покройте его чем-нибудь.
  Тотырбек стоял связанный, лицо его было бледно, глаза блуждали.
  Во  двор  с  громким плачем вбежала Тамара; не глядя  на  людей,
бросилась к отцу, обхватила его и зарыдала:
  —  Бедный мой отец, что с тобой случилось! Почему затмился  твой
разум? Зачем погубил ты два дома?!
  Тотырбек всхлипнул и ответил дочери:
  — Успокойся, Тамара, я сделал то, что надо было сделать!..
  Бимболат  отвернулся  от отца и дочери  и  сказал,  обращаясь  к
народу:
  —   Люди  добрые,  несчастье  постигло  не  только  Тезиевых   и
Ардыновых.  Тень  пала на все наше село...  Погиб  один  из  самых
лучших  колхозников,  а  другой  опозорил  всех  и  погубил  себя.
Скажите, что между ними случилось?
  Все молчали. Молчал и Тотырбек.
  В  это  время в сарай вошел Джанаспи, одетый в бешмет; на  поясе
висел черный кинжал.
  Зарыдал Джанаспи:
  —  Ай-ай-ай!  Что за несчастье нас постигло!.. Что приключилось?
Ведь  это  же мои ближайшие соседи. Я хорошо их знал.  Между  ними
никогда не было никакого недоразумения. Жили они дружно.
  —  Разве  мы  этого  не знаем сами!—прервал кто-то  причитаниями
Джанаспи.—  Не  было в нашем селе двух семей, которые  бы  дружили
больше, чем семья Ислама и семья Тотырбека.
   Опять   заплакали  женщины.  Начала  причитать  Соня.  Бимболат
попросил женщин успокоиться, потом спросил Тотырбека:
  — Скажи, Тотырбек, что ты наделал? Ведь вы жили дружно.
  —  Не  спрашивай меня, Бимболат... Хотите убить  —  убивайте,  в
тюрьму  хотите  бросить — бросайте... Но не  расспрашивайте,—  все
равно я ничего не скажу.
  —  Надо сказать, Тотырбек. Ты убил своего приятеля, соседа — это
неспроста. Скажи нам, что случилось?
  — Ничего не скажу.
  — Я председатель сельсовета, я член партии, знал я тебя с твоего
рождения. Скажи мне откровенно — почему убил?
  —  Слушай, Бимболат, знаешь пословицу: “Отнять жену — это значит
вырвать  душу”. Так что же, я смотреть должен, когда меня обманули
и оскорбили?!
  Дуня,  плакавшая среди женщин, услышав слова мужа, закричала  во
весь голос:
  —  Что ты говоришь?! Где твоя совесть, где твоя голова?! Как  на
брата  смотрела я на Ислама. Что ты выдумываешь? Зачем ты  погубил
обе семьи?
  — Он был вчера у тебя, когда я уезжал в город.
  —  Нет,  —  сказала одна из женщин, — я живу напротив. Ислам  не
входил к тебе. Твоя жена только поговорила с ним у ворот.
  — Неправда,—сказал Тотырбек.—В таких дедах сердце не послушается
головы.  Я поступил так, как сказало мне сердце. Я отомстил  тому,
кто взял у меня душу.
  — Что ты на меня наговариваешь? Ты с ума сошел!
  — Да разве тебя переговоришь, обманщицу! — ответил Тотырбек.
  —  Погоди, Тотырбек, а откуда ты знаешь, что Ислам бывал у твоей
жены? — опросил Бимболат.
  — Если бы я не знал, я бы не убил Ислама.
  — А все же откуда?
  — Мне сказали люди, которые меня любят и желают мне добра.
   При этих словах народ загудел, как рой пчел:
  — Тут что-то не так! Тут дело вражеских рук!
  —  Кто  же  это  твой доброжелатель? — продолжал свои  расспросы
Бимболат.— Кто тебе это поведал?
  Дуриев  Джанаспи  отделился  от остального  народа  и  не  спеша
направился к выходу.
  — Мой ближайший сосед,—сказал Тотырбек.—Вот он, Дуриев Джанаспи,
он видел своими глазами все!
  — Джанаспи, вернись, пожалуйста! — сказал Бимболат.
  — Потом зайду. Тяжело мне это видеть.
  — Джанаспи своими глазами видел,— продолжал Тотырбек,— как Ислам
входил в мой дом и сиживал там подолгу, когда меня не было.
  Дуня подступила к Джанаспи.
  —  Что  ты  наговариваешь на меня? Когда Ислам ходил в мой  дом?
Когда не было Тотырбека?
  — Подойди сюда, Джанаспи,—сказал Бимболат.—Что ты скажешь?
  — Вот я,— спокойно сказал Джанаспи,— чего вы от меня хотите?
  — Ты говорил Тотырбеку, что к его жене ходил Ислам?
  — Как, как? Нет, я Тотырбеку таких глупостей не говорил.
  — А что ты говорил?
  —  Сказал  ему  раз,  что ты, видно, поручал  Исламу  что-нибудь
передать домой, и Ислам побывал у тебя...
  — А это было так?
  — Бывало...
  — Лжет Джанаспи! — не выдержала Дуня.
  Джанаспи продолжал дальше говорить:
  — Вчера Тотырбек был в городе. Ислам долго говорил с его женой —
все свидетели. Тотырбек огорчился, а я его успокаивал.
  Дуня закричала:
  — Бессовестный ты человек, Джанаспи! Я говорила с ним у калитки.
Он был дружкой на моей свадьбе!
  Для народа становилось ясным, что Джанаспи стравил друг с другом
двух мужчин — Тотырбека и Ислама. Одним казалось, что Джанаспи сам
выдумал всю историю с начала до конца; другие полагали, что, может
быть,  Джанаспи говорил то, что и было на самом деле, но  со  злой
целью.
  Сомнение  охватило сердце Тотырбека: “Может, и впрямь ничего  не
было  между  Исламом  и Дуней? Может, зря я убил  своего  друга  и
погубил себя?”
  —   Джанаспи,—простонал  Тотырбек,—повтори  то,   что   ты   мне
рассказывал.  Бимболат подумал о чем-то и спросил Джанаспи:
  — Ну так, Джанаспи, положим, что ты видел, как Ислам вошел в дом
Тотырбека,  но  зачем ты об этом рассказал Тотырбеку?  Только  для
того,  чтобы стравить их друг с другом? А если у тебя такая  злоба
на наших людей, то ты мог и выдумать!
  Джанаспи  понял, что все подозревают его, но продолжал спокойно,
обращаясь к Бимболату:
  —  Здесь  не  суд,  ты  не судья и не следователь;  то,  что  ты
говоришь, неправда. Напрасно ты не поверил моим словам и не оценил
их. Я успокаивал Тотырбека. Я иду домой, я здесь не нужен. Когда я
понадоблюсь тем людям, которые имеют право спрашивать меня, пускай
они меня позовут.
  Джанаспи  понял,  что  будет арестован,  и  хотел  одного:  уйти
отсюда,  со двора Ислама, а потом бежать в лес, разыскать  абреков
или хоть самому в одиночку убивать большевиков и колхозников.
  Он сделал несколько шагов к выходу.
  —   Оставайся  здесь,  Джанаспи!  —  сказал  Бимболат.  Джанаспи
повернулся к нему и продолжал пятиться спиной к воротам.
  —  Зачем мне тут оставаться, не знаю! Вы уж все перевернули  по-
своему. Один убил, а вы другого хватаете!.. Джанаспи почувствовал,
что за ним уже стоят люди.
  —  Джанаспи,— сказал Бимболат,— дело твое раскрыто,  сознавайся!
Так для тебя будет лучше!
  — Не в чем мне сознаваться. Я не виноват в грехе Тотырбека.
  —  Сознайся  в  том,  что  ты не видел  Ислама  входящим  в  дом
Тотырбека,  когда его не было дома. Сознавайся, что  ты  умышленно
стравил друзей!
  Джанаспи оглянулся: кругом стояло кольцо людей; те люди, которых
он  держал  в  руках, те люди, которые должны были  кланяться  ему
прежде,—  с  ненавистью глядели на него.  Он  видел,  что  ему  не
вырваться. И вдруг новая мысль блеснула в его голове.
  — Хорошо, я отвечу вам! Да, я никогда не видал Ислама входящим в
дом Тотырбека, когда самого Тотырбека там не было.
  Тотырбек рванул веревки и закричал:
  —  Развяжите меня, дайте мне его убить! Куда пропал  мой  разум!
Добрые  люди,  я брата убил! Сожгите меня, сожгите! Нет  для  меня
другого наказания!
  —  Отец  мой,  бедный отец! —рыдала Тамара; и  кругом  заплакали
женщины. Послышались голоса:
  —  Бейте Джанаспи, убейте бешеную собаку! Бимболат поднял руку и
сказал:
  —  Ради  вашей чести, колхозники, прошу успокоиться.  Не  должно
быть самосуда!
Вое  замолчали.  Смолкли плачущие женщины, и слышно   было  только
Соню,   которая причитала и причитала.
  Чермен подошел к отцу и сказал:
  —  Ты,  отец,  всегда приносил несчастье людям, ты  загубил  два
дома!
  — Я не хочу слышать тебя! Ты мертв для меня! — сказал Джанаспи.
    Опять послышался голос Бимболата:
  — Скажи, Джанаспи, зачем ты сеял между нами рознь?
  Джанаспи молчал, думая, как бы лучше выполнить свое решение.  Он
знал, что надо говорить, чтобы выиграть время.
  —  Скажу, мне уже все равно. Вот такие, как они, как Тотырбек  и
Ислам,   вот   такие,  как  вы,  поддерживают  Советскую   власть,
поддерживают  колхозы.  Они стали на ноги, начали  гордиться.  Те,
которые  раньше  были  во  вшах,  кого  я  не  пускал  во  двор  к
себе,—теперь глядеть стали на меня сверху вниз. Я умираю с голоду,
а  они  купаются  в  масле. Они разрушили мою жизнь.  У  меня  нет
сыновей, нет жены. И на тех, кто оказался ближе ко мне, я выместил
свою злобу. И есть у меня еще одна мысль...
  Послышался крик:
  — Убил он меня!..
  Закричали во дворе, крик разнесся по всему селению.
  Все  внимательно слушали Джанаспи, и никто не заметил,  как  он,
подойдя к Бимболату, ударил его два раза кинжалом.
  Люди  схватили  Джанаспи,  отняли у него  кинжал,  но  было  уже
поздно.
  Бимболат лежал на земле. Один удар был нанесен в живот, другой —
в грудь.
  —  Так...—  отрывисто  проговорил Бимболат,—  так...  не  был  я
бдителен...
  Опять заплакали женщины.
  Джанаспи  и  Тотырбека  со  связанными назад  руками  дружинники
повели в сельсовет.
  
  * “Современник”. Москва. 1971


* Каталог * На главную страницу библиотеки * На главную страницу журнала *