Гари ХАРИН

ПРОСТИ БЭТМЕН


     –  Ну…  допрыгался? Ага… Вот, что ты натворил! А что мы  будем
показывать  папиному врачу, когда он попадет в сумасшедший  дом?  –
громко и наигранно корит она Бетмена.
     Так  этого  вполне  можно  было бы  ожидать.  Я  отлучился  от
письменного  стола всего да ничего и... пожалуйста! Мой  супергерой
без  устали,  с  самого  утра сражаясь с какими-то  невидимыми,  но
достаточно  коварными чудищами, опрокинул чашку  кофе  на  листы  с
записями.  Бетмен,  между тем, допуская скорую расплату,  мгновенно
заворачивается  в  плащ  (то  есть в  полотенце)  и,  нисколько  не
стесняясь,   бежит,  уходя  от  содеянного.  После  его   несколько
судорожного  исчезновения  на ковре  и  по  всей  комнате  остается
разбросанный   в   беспорядке   автопарк,   обездвиженные    тельца
солдатиков, кубики с буквами и миловидные плюшевые монстры.
     А я не сержусь – я завидую. Сам бы в этих битвах поучаствовал.
Я  ведь  словно  вчера вернулся с этой великой и счастливой  войны.
Пусть  несмотря на то, что возвратился контуженным и,  конечно  же,
проигравшим,  знаю  – то было славное время. И  чтобы  хоть  иногда
ощущать  сладкий  запах того пороха, я и живу  в  эпицентре  нового
ристалища  и потому и веду летопись «о боях пожарищах,  о  друзьях-
товарищах».
     Но вот она, Мадина, ратных заслуг никак не признает – ни моих,
ни  его.  Ко всему прочему, она, я смотрю, не в лучшем расположении
духа. То ли по дороге с рынка сломала каблук, или же ей там фруктов
попытались  недовесить? В общем, что-нибудь в этом духе.  Трезвонит
сейчас с кухни посудой, шумит недовольно водой, сверкает молнией.
     Тем временем мне видно, как скрываясь в другой комнате, Бетмен
–  изнутри,  пальчиком, тихонько закрывает за собой  дверцу  шкафа,
окутанного грозовыми тучами.
    Бетмен… – а кто у меня еще мог родиться?
   
   
     *  *  *
     Да  и  бог  с  ними, с этими записями. Сам же  виноват,  а  не
ребенок.  И  не  сжег же он их, а всего лишь залил  кофе.  Так  что
Мадина  пусть  не  переживает – всякий  специалист  по  меланхолии,
любой,  так  сказать,  доктор Гоше,  в  моих  бумагах  что  к  чему
прекрасно разберется.
   Но  потрудился я сегодня, конечно, немало (хоть и не на  славу).
Полвоскресенья   просидел  над  бумагами,  за  письменным   столом.
Кажется,  около  шести  часов кряду.  Но  и  воскресенье  летом  не
воскресенье – блеклое, и поработал не ахти как продуктивно.
   А  вот как только я почесал свою сытую дорогами пятку – и ничего
– дело вроде чуть сдвинулось. Видимо, расправляясь с зудом, я нажал
на ней некую точку, отвечающую за семью и за… судьбу.
   И что же ? Думаю о семье, о своей судьбе.
   Мама.  Я  знаю,  что  моя мама иногда молится  богу.  Но  помимо
стандартных   обращений,   она  рассыпается   перед   всевышним   в
благодарностях  за  то,  что тот не дал мне музыкального  слуха.  –
Иначе бы он писал и музыку, – уверенно сетует она моей жене Мадине,
помогая  ей  в возне по кухне. Мама сочувственно считает,  что  для
женщины  и без того достаточно неприятностей, если ее муж свободный
художник. – Но беда, Мадиночка, не приходит одна, – добавляет она –
и,  щурясь  от  пара кипящей кастрюли, бросает в  посудину  щепотку
соли.  Это мама о том, что я, без стыда и совести, пробую  стать  и
писателем.
   Папа  богу не молится, ему это не надо, он атеист. Но  он  очень
становится  похожим на священника, когда обещает  мне  семь  казней
Египетских,  если  я не одумаюсь, не возьмусь  за  ум  и  не  найду
нормальную  работу.  Он  делает это так неистово  и  запросто,  что
иногда я ему даже верю… и обещаю исправиться. А то проклянет еще.
   А  вот  Мадинка – молодец, не поддается. Ей чужое мнение о  муже
нипочем. У нее есть свое, принципиальное.
   –  Ребенка  твоего  жалко. А по мне – так живи,  как  хочешь,  –
делится она. – Только вот попомни мои слова, в один прекрасный день
от своей мазни и бесконечной писанины ты обязательно сойдешь с ума.
   Причем  супружница  мне  эту мысль довольно  часто  высказывает.
Почти  как  «здравствуй» говорит. Хотя я в ответ, бывает,  припомню
ей,  что  после  нашего  первого с  ней  свидания  она  делилась  с
подругами,  что  вчера за ней пытался ухаживать один  ненормальный.
Хм… – пытался?!
   Нет, семья у меня на самом деле замечательная, а нормальный я  –
ненормальный  –  этот же вопрос у любого художника  в  доме  всегда
стоял так или иначе. Я стараюсь, конечно, на себя внимания поменьше
обращать, но видимо у меня не очень получается.
   А  вот  сумасшествие  – дело другое. Да и если  бы  только  оно…
Проблема  в  том,  что  на этот счет, есть у меня  одно  не  совсем
приятное предсказание.
   И  я  все  никак не могу его забыть. Хотя и услышал его давно  –
еще  в  первые  студенческие  годы, и  вроде  как  бы  от  человека
сомнительной компетенции, но вот не могу его из головы выкинуть,  и
все. Что не бывает – вдруг это уже завтрашний день?
   А   настоящее?  Настоящее  –  оно  так  часто  бывает  хрупко  и
скользко, что для устойчивости и баланса людям частенько приходится
подменять  его  фундаментальными  конструкциями  прошлого  или   же
будущего.
   Особенно у прошлого – они стальные, железобетонные. И в  погожий
день на них часто греются кошки.
   Так  вот,  эти бездомные киски и перевернулись набок  от  теплых
лучей конца восьмидесятых, и заскреблись.
   Я  плохо  помню облик оракула, но точно, что фамилия у нее  была
очень  пернатая.  Кажется Воробьева. Еще я припоминаю,  что  на  ее
открытом  (для Кавказа даже уж как-то слишком открытом)  славянском
лице  красовался вздернутый, слегка раздвоенный носик и  вздернутый
раздвоенный   подбородок.   Для  пущего   устрашения,   с   приемом
противоположного эффекта, который часто используется в голливудских
триллерах,  я  рисую  ее  в памяти худенькой,  бледной  девушкой  с
большими добрыми глазами.
   – Хочешь, я тебе погадаю?
   – Ммм… давай.
   Я  же рассчитывал в первую очередь на славу с оскалом восхищения
от  грядущих  искусствоведов, красивый  роман  с  деньгами,  легкую
суженую, пятерых сынов-богатырей с розовыми ланитами!
     Да надо было тогда ее сразу, прилюдно сжечь или, пока никто не
видит,  не  по-джентельменски двинуть головой по ее  замечательному
носику, и уже после позвать на помощь доктора.
   – Помогите! Вызовите скорую – Воробушку плохо!
   Грубовато  конечно, но ведь эта пустозвонная гадина,  расковыряв
какие-то  скомканные  сообщения на моей  потной  ладони  (и  никоим
образом  не  обращая внимания на все то, что там явно  выгравировал
Аполлон),  заявила,  о том, что ожидает меня  в  скором,  нескучном
будущем.
   –  Либо ты умрешь молодым, – смачно цементировала она, покачивая
головой, – либо (в том же отрезке двух миллиметров) найдешь  время,
чтобы  лишиться  разума.  А  в ответ на  мой  вопрос,  не  дано  ли
третьего, я лишь встретил ее ласковую улыбку.
   От  такой  перспективы я буквально сразу же вскипел и, по-моему,
очень  грубо ее поблагодарил, потому что на следующий же  день  она
пожаловалась на меня своим старшим братьям. И когда я  чудом  успел
скрыться от двух ее бурбонов, понял, что впервые избежал одного  из
напророченных  вариантов. Другое “либо”, при  моей  мнительности  и
воспаленном  сознании,  могло случиться сразу  в  последующие  пару
дней,  когда под плафоном пятьсотваттной лампы, косея от напряжения
и  жалости к себе, а также к этому миру, который может остаться без
моего  таланта,  я,  ничего,  конечно,  в  этом  деле  не  понимая,
попытался разглядеть на ладони свою бледную кривую линию жизни.
   Но  мне, наверное, повезло. Временно, но все же повезло –  линия
сердца делит мою обреченную ладонь поперек так, что она идет аж  до
кисти,  и там через кожу, мясо и жилы врезается прямо в кости.  Так
вот,  такая  аномалия  делает  кисть достаточно  цепкой  до  жизни.
Буквально, до мертвой хватки в нее. А люди с подобными рисунками на
руке, как правило, цепляются за любовь.
   И  в  моем случае это было особенно важно. Ведь я мало того, что
был  девственником,  так еще ни разу, ни полраза  по-настоящему  не
влюблялся. До этого у меня в качестве возлюбленной, вернее, в  роли
ее  эрзаца-заменителя  любезно  согласилась  выступить  сама  Шерон
Стоун. Вернее, ее фотоизображение.
     Краснея, признаюсь, что после того, как Воробьева объявила мне
о  кое-каких  мрачных перспективах, я, переполнившись  от  ее  слов
тревогой  и  неопределенностью, схватил помятый  цветной  журнал  с
любимой  голливудской  актрисой и заперся с ней  в  своей  комнате.
Отгородившись   от  этого  страшного  мира,  я   интуитивно   и   в
терапевтических,  так сказать, целях, бредил по  Шерон  пару  суток
подряд. Это было прощание… – наши отношения с ней и без того  давно
уже   оставляли  желать  лучшего.  Но  сей  ритуал  дал   некоторые
положительные результаты – и, в истощении, я немного успокоился.
    Но, с другой стороны, это был уже не совсем я.
    Да  –  я изменился, практически, у всех на глазах. Ну,  а  что
остается  делать подростку, юноше, который вдруг осознал,  что  век
ecn  не совсем чтобы вечен, а скорее очень короток. А если даже все
и  не  так,  то лишиться разума еще хуже – ведь все, что составляет
его Я – сознание, опыт, чувства, память, словом, сущность, все это,
возможно, очень скоро исчезнет, покинет его навсегда.
   На   тот  момент,  мне  не  с  кем  было  посоветоваться  –  так
получилось, а поделиться с кем-либо из друзей воробьиным  карканьем
я постеснялся.
   И  рассудил сам: раз все и так решено, и мой пароход скоро уйдет
под  воду, я оставлю палубу и спущусь в его ресторан. И в нем,  еще
шумном  веселящемся,  я имею полное право,  есть  все  вкусности  и
сладости со стола руками, а не пить жизнь как все – мерно с  чайной
ложечки!  И без пяти минут утопленнику, не стоит особо волноваться,
где  дно  у  моря  – ему лучше просто раскинуть в  стороны  руки  и
открыть глаза.
   И  пусть  мне обещала изменить фортуна, пусть, – тогда,  я  тоже
могу  изменить ей… с другой… с другими. Женщины, живопись… Я  решил
,что  и  в той и другой области для меня есть много удачи. Со  мной
непременно поделятся. Да они созданы для того, чтобы ею делиться. Я
со  свойственной тому возрасту категоричностью и пафосом решил, что
только  женщины  и  искусство – вот то самое, что  даст  мне  пусть
короткую, но ясную и полнокровную жизнь.
   От  этих выводов, решений и планов я прозрел. Прозрел настолько,
что  за один месяц повзрослел лет на пять и как бы в доказательство
–  перестал слушать всех. Особенно преподавателей – ведь у меня уже
не было столько времени, как у остальных студентов.
   Но,  правда,  кое-что  из советов старших  товарищей  я  все  же
принял к сведению.
     В  заведении, где я учился, уже мало кого удивляло, что бывший
бездарь и блеклый троечник Гари Харин взялся за учебу с необычайным
рвением.   Его   не  раз  заставали  в  аудитории,   сосредоточенно
работающим за мольбертом даже в далеко внеурочное время.  Всех  тут
смущало другое.
   – Ты что, вообще… не пьешь, Харин? – спрашивали меня они.
     –  Нет…  –  отвечал я, сощурившись на холст,  в  поисках  того
самого  места,  где  чувство  прекрасного  диктовало  мне  «ударить
холодненьким».
   – А как ты же ты, родной, живописцем быть собираешься?
     И  действительно  – как? Но уж над этой проблемой  я  не  стал
долго  раздумывать и плавно влился в компанию, искушенную живописью
и жизнью.
     Так  я пристрастился к пиву. И если кто-то думает, что от пива
плавятся мозги или пухнет живот, то я отвечу, что это скорее бывает
только  у  пустых людей; у меня же, хоть это звучит  нескромно,  но
день ото дня стал раздуваться талант и пыл.
     И тем, и другим – включенными на всю мощь, я стал пользоваться
с  необычайной  прытью.  В частности, для того,  чтобы  постараться
влюбить в себя хоть кого-нибудь. А по дороге, безнравственно  и  не
умеючи,   пробовал  взобраться  на  самых  высоких  и  неосторожных
девушек.
   Хотя  по-настоящему я стал искать ту самую – ЖЕНЩИНУ, с которой…
проживи  с  которой я хоть год, хоть месяц или  же  неделю,  то  от
полученного счастья мог бы смело поставить точку (две…  или  три  –
неважно) и уже ничего в этой жизни не бояться.
   О  женщина  из  грез! О, исполняющая желания… Да, путь  мой  был
нелегок. Я бы даже сказал банален и в чем-то даже убог.
   Я  уже  вряд ли вспомню всех тех девушек, с которыми мне  когда-
либо  приходилось  общаться. Но я помню, что они смеялись,  курили,
звонили,  не  снимали  трубки, жаловались  на  родителей,  стыдливо
раздевались,  таинственно молчали, целовались, одевались,  уходили,
уезжали, писали письма, говорили слова – приятные или наоборот. Но,
в  целом,  весь  этот хор праматери Евы успешно высасывал  ощущение
скорой, возможной беды.
   А  еще  припоминаю, что кто-то отчего-то плакал. Возможно,  даже
это был я.
   Можно,   конечно,   сослаться   на   подростковый   возраст    –
впечатлительность, максимализм и неприятие никакой середины.  В  то
время   ведь  все,  что  посередине,  по  центру,  кажется   весьма
непотребным местом. И логика здесь особая не нужна. Хотелось  чего-
то яркого, запоминающегося.
     Например, мой преподаватель рисунка, несмотря на то, что носил
фамилию   террориста,   был  человеком  весьма   интеллигентным   и
оригинальным.  Однажды, слегка пошатнувшись, он  дал  мне  прямо  с
похмельного  утра  ни  к  чему  не обязывающий  совет  на  будущее:
«Запомни,  Гари,  ты  художник, и тебе не  стоит  дружить  с  ни  с
официантками,  ни  с футболистами». Я остался в недоумении,  но  не
стал требовать объяснений у просветленного гуру. И что? Прав он, не
прав  –  я  же  ведь  до сих пор четко и неосознанно  следую  этому
странному завету.
   Так  ведь это всего лишь рекомендация… И, возможно, мой  педагог
о  ней  сейчас  даже  и  не вспомнит. А то  –  ПРЕДСКАЗАНИЕ,  то  –
практически установка.
   Я  где-то  слышал,  что  по  одной из  версий  даже  цивилизация
великих  инков  исчезла  по  причине того,  что  уж  слишком  шибко
поверила в предсказание о драматическом конце своей истории.
   И   пока   мое  сердце  было  ареной  для  когтистого  ретро-шоу
(интересно,  где-нибудь  гадают на  кошках?),  в  комнату  ворвался
Бетмен. Запрыгнув на спину огромному плюшевому крокодилу, он тут же
поторопился сделать животине болевой прием.
   Наблюдая за пацаненком, я вспоминаю, что ровно через месяц  отцу
этого бесстрашного героя будет 29 лет.
    Получается, что оба выстрела еще за пророчицей.
   – Привет, Бетмен, – здороваюсь я. Неаккуратно и невнимательно.
   – Я не Бетмен, я Джеки Чан.
   – Хм… Извини, не узнал сразу. Богатым будешь.
   Когда  я  смотрю  на это бесконечно перевоплощающееся  существо,
слышу  его голос, то все пытаюсь понять, вникнуть – откуда,  откуда
здесь  взялось,  материализовалось это чудо? Каким образом  я  могу
видеть  его,  любить?  И  ответов,  хоть  они  и  всегда  близки  и
прозрачны,    никогда   нет.   Есть   только   легкое,   счастливое
головокружение от этой тайны.
   – Пап, смати, как я его схватиль за душу.
   – За что ты его схватил?
   – За душу… – усиливая обхват.
   – А с чего ты решил, что его душа именно в этом месте?
   – Ну, я же его сейчас душу.
   – А-а. Понятно. Ну, хватит уже. Жалко же его тоже. Отпусти…
   Джеки  Чан  проникновенно посмотрел мне  в  глаза.  Казалось,  я
озадачил его своей вроде банальной просьбой. Но нет, тут дело в чем-
то  другом…  Не люблю, когда он на меня так смотрит.  Знаю  я  этот
взгляд  –  одновременно сосредоточенный и мутный. Настораживает  он
меня.
   – А ну-ка быстро в туалет, – гаркаю я на него.
   Слегка   вздрогнув,  малыш  вскочил  со  своей  большой   мягкой
игрушки.  Но  на  прощание, негодник, все  же  врезал  поролоновому
Генчику  ногой.  В область все той же шеи. Если бы этот  замученный
«крокодау» мог говорить, он бы наверняка прохрипел: «Мо-оя душа»...
   Одна  большая  точка на ладони воссоздалась  в  проеме  открытой
двери и попросила Джеки не мешать мне.
   –  Потому что если папа устанет, – поспешила она объяснить  свою
заботу, – то ему надо будет пойти в бар, в этот… как его… «Блюз»  и
упиться  там до поросячьего визга вместе со своими такими  же,  как
он,  неудачниками и их… – как бы это при ребенке помягче сказать  –
профурсетками.
   Похоже,  точка  опять вредничает или даже ревнует.  Хотя  какого
черта  ?  – возмущаюсь я, говоря если не в саму ладонь, то прямо  в
свой  кулачок.  –  Ведь  я  всегда  изменял  ей  еще  и  до  нашего
знакомства, до того, как она проявилась на линии жизни. Так  почему
же я должен останавливаться теперь? Точка отсчета, блин.
   Но  в общем-то, в целом – ею все неплохо подмечено. Согласен, на
все  сто.  И  насчет  «Блюза» – хорошая идея. Во-первых,  «Блюз»  –
отличное направление в музыке. Тот же Джаз. На него гладко  ложатся
слова  о семейных неурядицах. Мог бы играть – только «музыку старых
пьяниц». А вот во-вторых – насчет женщин – Мадина чуток ошиблась. К
сожалению, супружеская неверность у меня теперь в строгом  графике.
Я  досадую,  потому  что  с моей новой подругой  Леной  я  не  могу
видеться  часто. Наш с ней день рая намечается аж через  неделю.  И
ожидая его, я соблюдаю все заповеди и часто бываю в чистилище – все
в том же пресловутом «Блюзе». Я никак не могу не попасть в рай!
   –  Папа,  купи  мне  Человека-паука,  –  попросил  Человек-паук,
прилипнув  ладошками  к коридорной стене. Он никогда  не  дает  мне
просто так уйти из дома. Вот и сейчас, видать, почуял, как в  своей
стыдливой спешке я на выходе нечаянно задел одну из его паутинок.
   – Так ты уже не Джеки Чан? – осторожно интересуюсь я.
   Держа  в  руках  оторванную  башку пластмассового  Деда  Мороза,
маленькое  суперобразование забежало под вешалку и по  самые  плечи
засунуло  свою  голову в висящий на ней длинный плащ.  Встав  таким
образом,  мой  Человек-паук  сурово засопел  и,  не  считая  нужным
реагировать на мой глупый вопрос, вновь повторил свой.
   – Купишь?
   – Куплю, но попозже – когда зарплату получу.
   –  А  в  «Блюзе»  у  тебя  долгов  нет?  –  проявляя  недюжинную
осведомленность, молвит мое дитя-бессребреник.
   –   Нет,   –   уверенно   вру   я.  Стараюсь,   иначе   малейшее
замешательство на лице и в голосе им легко считывается.
   Наши  неосторожные  разговоры  о  зарплате,  покупках  и  долгах
привели за собой матримониальный хвост.
   –  И  куда это ты так быстренько собрался? – спрашивает  Мадина,
стряхивая с рук мыльную пену.
   –  Да  мне надо проехать до Галогена, потом до Хоранова.  Я  уже
давно  пообещал  ему  кое-что.  И представь,  какое  совпадение,  –
говорю,  стараясь скользнуть в сторону от сути, – Галоген  попросил
диск Эллы Фицджеральд, а Хоран – книгу Френсиса Фицджеральда.
   –  Ничего удивительного – оба Фицджеральда – певцы джаза –  один
–  эпохи,  другая – музыки, а Хоран и Галоген – такие же  придурки,
как  и  ты. Здорово тут другое… Объясни мне, пожалуйста, зачем  ты,
когда несешь Галогену или Хорану диски, книги, то всегда оставляешь
их в нашем почтовом ящике? А, книгоноша?
   –  Не  ври,  бессовестная женщина. Такое только один  раз  было.
Потом я исправился и…
   –  И  ношу  все  это  с  собой в большой удобной  сумке,  как  у
почтальона. Причем вместе с презервативами.
   –  Так.  Ну,  вот что ты ворчишь? На, посмотри  в  сумку…  А  не
хочешь, чтобы я уходил – так и скажи.
   –  Нет,  почему, ради бога, пожалуйста. Пойди, развейся.  Только
ты,  я  надеюсь,  не будешь против, если я прежде  расцарапаю  тебе
лицо? Ну, мне очень хочется. А еще больше мне хочется взглянуть  на
тех дурочек, с которыми ты общаешься.
   –  Ты же знаешь – они любят меня за мои деньги, – касаясь ворота
рубашки манерным жестом красавца, уверенного в своей неотразимости.
   –  О!  Я  бы  была  на седьмом небе, если это было  бы  правдой.
Тогда,  может  быть,  и  нам бы с твоим сыном  мелочь  какая-нибудь
перепадала. Но, к сожалению, я только что видела, как ты  стащил  с
полки  свои  ничтожные  двести рублей и лихорадочно  засунул  их  в
джинсы.  И  теперь,  – показывая якобы мою посадку,  –  мачо  готов
тратить  свои легкие деньги!.. Так вот, чтоб ты знал – небритый,  в
своей  ужасной  цветастой рубашке, которую ты  почему-то  называешь
гавайской, в этих растоптанных сандалиях на босу ногу да  еще  и  с
этой   большой   черной  сумкой  ты  выглядишь   жалким   городским
сумасшедшим.
   Возможно,  Мадина права, только мне, ослепленному предсказанием,
но  уже привыкшему к жизни, эта ответственная в истории города роль
как-то  более  по  душе,  чем амплуа даже  самого  респектабельного
молодого  покойника с остывающее-мудрым лицом. И раз  от  меня  нет
пользы  для нашей маленькой семьи, пусть моей миссией станет какое-
нибудь благо для всего нашего города.
   И либо нонче, либо никогда, либо все, либо ничего.
   А   посередине,   тем  более  всего,  что   удаляется   от   нас
ежесекундно, бывает…
   –  Ладно,  Мадин,  пока.  И не сердись –  я  ненадолго!  А  буду
задерживаться, позвоню.
   –  Позвони,  позвони… доктору своему позвони – а у  нас  телефон
уже со вчерашнего дня отключен.
   –  Как отключен? Разве уже двадцатое?.. – стоя на ступеньках, не
оборачиваясь, мнусь я. Это, это… они нам за переплату отключили…  –
отшучиваясь от стыда и бедности, мой бессовестный голос звучит  уже
из подъезда.
   Прости, Мадина…
   Простите – Бетмен, Джеки, Паук… простите и... храните меня.
   2006


* Каталог * На главную страницу библиотеки * На главную страницу журнала *